колеса!
— Выдержка, — с тихой отчаянной яростью повторил Данилыч. — Только выдержка!
Он был очень похож на героев Хемингуэя, наш Данилыч, — такой же мужественный и добрый; Хемингуэй писал человеческие
2
…В утреннем выпуске газет, которые Кузанни купил в холле отеля, был напечатан огромный портрет Кулькова; заголовок сразу же бросался в глаза:
«Я больше не могу молчать об угрозе Кремля странам свободного мира! В тайных лабораториях идет лихорадочная работа по созданию новых систем космических ракет! Выиграть время, не дать осуществить противоспутниковую оборону Запада — мечта московских заправил!»
Чуть ниже петитом набрано:
«Сенсационное разоблачение выдающегося русского ученого, профессора Геннадия Кулькова, возглавлявшего в России исследования в области ракетостроения».
— Значит, это его убили? — тихо, словно бь: самого себя, спросил Кузанни; он уже с утра крепко выпил, достав из мини-бара в номере три семидесятиграммовые бутылочки виски; потом перешел на джин, обнаружил шкалик русской водки; глаза его покраснели, стали нездорово-лихорадочными, пальцы то и дело сжимались и разжимались. «А ведь начнет драться, — с тоской подумал Степанов, — ничего не понимаю; Славин не мог подставить меня, это исключено; что-то не сработало? Что? Где?»
— Включи радио, — попросил Степанов. — Или телевизор…
— Зачем? Тут, — Кузанни ткнул пальцем в газету, — все сказано. Лучше не напишешь…
— Тем не менее ты не будешь возражать, если я включу телевизор? Пожалуйста, не возражай…
Кузанни ткнул пальцем кнопку в
— Почему они до сих пор не передают про то, что на пустыре убили двух снайперов? — задумчиво спросил Степанов; он говорил медленно, как бы через силу, глядя прямо в глаза Кузанни. — Видимо, готовят удар… Наверное, в вечерних выпусках выдвинут версию о том, что преступление совершили люди, которых тренирует и содержит София.
— А если нет?
— Тогда ты волен в любых действиях, Юджин, — ответил Степанов. — Я не посмею возражать… Пойдем за проявленной пленкой, они же получили с тебя за срочность, пойдем, пока не начались «последние известия», пленка может оказаться такой, что ее уворуют…
— Ты что-то знаешь, — с болью, как-то растерянно сказал Кузанни. — Но не говоришь мне. В твоих словах есть логика… Действительно, отчего молчат про пустырь? С твоим посылом можно было бы согласиться, не убей они человека… И ты знал, что это произойдет… Ты знал… Цель оправдывает средства? Это не по мне, Дим… Это вандализм, это инквизиция двадцатого века… Мне очень стыдно за то, что произошло, я как обгаженный…
И Степанов сказал:
— Я тоже.
3
Генерал, сидевший возле телефонных аппаратов, чувствовал, как у него от боли онемел затылок; последние дни он и ночевал в своей маленькой комнате отдыха при кабинете, потому что связь с Берлином поддерживалась чуть ли не ежеминутно, а после акции начала поступать информация из Женевы и Вашингтона — практически беспрерывно.
Он попытался массировать шею; не помогло; друзья который уже год рекомендовали съездить в Цхалтубо: «Сказочный курорт, навсегда забудешь об остеохондрозе»; ладно, отвечал он, спасибо за совет, непременно поеду. Особенно сильно ломило, когда начинались нервные перегрузки; будь рядом жена, вмиг бы сняла массажем нудную, изнуряющую боль; как это прекрасно — прикосновение женщины, которая любит. Он вспомнил глаза Лиды, огромные, такие красивые, голубые и — когда смотрит на него — полные нежности, спокойного понимания. Лицо человека стареет, глаза никогда. Кто-то отлично сказал: «Счастье — это когда тебя понимают». А ведь действительно, подумал генерал, литература — явление необычное: можно написать несколько книг и не оставить после себя следа, а иногда простая, точная фраза гарантирует писателю посмертную память. Строка Некрасова: «Идет-гудет Зеленый Шум, Зеленый Шум, весенний шум!» — стала хрестоматийной оттого, что она живописна. Или короткое стихотворение Ахматовой: «В Кремле не надо жить, Преоб-раженец прав, там зверства дикого еще кишат микробы, Бориса дикий страх и всех Иванов злобы, и Самозванца спесь взамен народных прав». Вся концепция Петра, прорубившего для России окно в Европу, заключена в этом стихотворении. Увы, в иных многостраничных поэмах словосотрясений много, а информация ахматовского толка отсутствует, рифмованное
…Генерал снял трубку, соединился с Конрадом Фуксом; Славин, ясное дело, был рядом:
— Никаких новостей?
— Ждем реакцию… А у вас?
Генерал вздохнул:
— Занимаюсь именно этим же.
— Самая трудная работа, — заметил Фукс. — Нет ничего более изматывающего, чем ожидание.
— Да уж, — согласился генерал. — Славина можно к аппарату?
— Он сам тянет руку, — ответил Фукс. — До связи.
— Спасибо. До связи.
— Здравствуйте, товарищ генерал! Как там у вас? Какие будут указания?
— Знаете, я что-то очень волнуюсь за Степанова…
— Я тоже…
— Может быть, все же позвонить ему?
— Но уж теперь-то любой разговор с ним фиксируется. За каждым их шагом смотрят…
— Почему они сами молчат?
— Полагаю, он ждет звонка от меня…
— Что об этом думает товарищ Фукс?
— Он согласен со мною: нам сейчас со Степановым просто невозможно войти в контакт…
Генерал раскурил сигару, хотя ночью поклялся себе, что до субботы не сделает ни единой затяжки,
— А вы убеждены, что Степанов выдержит, Виталий Всеволодович?
…В молодые годы, когда Славину довелось служить армейским офицером в Вене — восемнадцать лет, было ли когда с ним такое? «Жизнь моя, иль ты приснилась мне»; как же пронеслось время, — он судил о человеке прежде всего по лицу: сколь оно волевое, сильное; по осанке — в ней, считал он, проявляется отношение личности не только к себе, но и к окружающим; по манере одеваться. Элегантность, и только элегантность, — основное в одежде.
Потом Славина откомандировали переводчиком на Нюрнбергский процесс, и там он провел год, каждый день наблюдая людей, сидевших на скамье подсудимых.
Поначалу его потрясло лицо фельдмаршала Кейтеля — сильное, холеное, породистое, само, казалось бы, благородство! А какие страшные приказы подписывал этот человек?! Чудовищные по своему изуверству, не поддающиеся объяснению с точки зрения норм общепринятой морали. Геринг, хоть и осунувшийся, постоянно укрывавший ноги клетчатым шотландским пледом, в полувоенном кителе, постоянно хранил в уголках жесткого рта саркастическую улыбку; но иногда, особенно во время перекрестных допросов, когда чувствовал, как прокуроры загоняют его в угол, забывал о придуманной, тщательно отрепетированной маске, лицо резко менялось: обрюзгшая баба, готовая вот-вот сорваться в истерике… А Шахт? Банкир, плативший деньги Гитлеру и финансировавший создание гестапо? Само благородство, добрый дедушка. А