того конца вы подходите к делу. Оно гладко пишется в книжках, логически, а только книжка, знаете, она больше по верхам крутится, больно много сразу захватить хочет. Оно то, да не то выходит. Смотришь в книжку — вот какие вопросы. И в волосы из-за них вцепиться рад всяко-му. А кругом поглядишь — что такое? И вопросы другие, и совсем из-за другого ссориться надо.
Необычно тихим и смирным голосом Сергей возразил:
— Но, позвольте, ведь книжки основываются на той же жизни, на тех же жизненных фактах.
— Верно! «Факты»… Что такое факты? Я вот гляжу в окошко, вижу, лошадь упала, и говорю: тут дорога склизкая, — пожалуйста, не спорьте со мнрю, — сам видал, как лошадь упала. А на дороге этой, может, пыли по щиколку, а лошадь потому упала, что нога подвернулась. Оно, видите ли, коли на факты в окошко смотреть, то и факты-то оказываются фальшивыми. А из этих фактов здоровеннейший гвоздь сделают да в голову его тебе и вгоняют… Намедни был я нелегально в Питере, встретился с одним приятелем старым. — Ты, спрашивает, кто? — Я? (Под густыми усами Балуева мелькнула улыбка.) Али не узнал? Слесарь Тимофей! — Не-ет, я не о том. Ты человек каких взглядов? — Я, говорю… рабочий!
Все поспешили громко и дружно рассмеяться.
— Вот и ходит человек с гвоздем в голове. И ведь не в окошко сам глядит, все кругом видит глазами, — а нет! Гвоздь в голове сидит крепко.
Поднялся общий спор. Приводились «факты», соображения. Балуев, положив на стол руку ладонью вниз, медленно и спокойно возражал. И шестеро споривших были слабы перед ним, как будто они стояли в колеблющемся и уходящем из-под ног болоте, а он среди них — на твердой кочке.
— А о книжке я только что говорю? Слов нет, она вещь полезная, необходимая, — кто же станет спорить? А только ведь нужно и ее с толком читать, — одно взял, другое бросил. А у нас как? Сшил себе человек кафтан из взглядов и надевает. А кафтан-то ему, может, совсем и не впору. Вот намедни один товарищ мой пишет из Москвы брату своему, мальчонке: Вася, говорит, учись, думай, читай книжки, чтоб ты мог стать «борцом за страдающих и угнетенных»… Во-от! Я думаю, больно уж много книжек сам он начитался, мозги обмозолил себе.
Сергей в восторге воскликнул:
— Великолепно!
Вскочил и быстро заходил по комнате. Митрыч довольно ухмылялся. Остальные недоумевали. Токарев осторожно спросил:
— Что же вы тут находите смешного? По-моему, письмо это, напротив, чрезвычайно трогательно.
— Нет, что ж смешного… Очень даже благородно! А только… За себя будь борцом, и то ладно. А то: мне самому, дескать, ничего не надо, я вот только насчет «страдающих»… Недавно мне тоже один человек совсем это самое говорит…
Токарев пожал плечами:
— Я все-таки вас не понимаю!
— …один человек — образованный, интеллигентный. И притом состоятельный: чай пьет с булками. Говорит: мне ничего не нужно, мне самому хорошо, я, говорит, если готов работать, то готов работать для других… По моим взглядам, это уж не интеллигентный человек.
— Но почему же, почему? — настойчиво спросил Токарев. — Деятельность эгоистическая, то есть только для себя, по необходимости будет всегда узкою и темною. Высшая нравственность, напротив, заключается именно в самопожертвовании, когда человек не видит от этого выгоды для самого себя. Самопожертвование! Как я могу жертвовать собою для самого себя? Напротив, чем меньше мои собственные интересы направляют мою деятельность, тем она будет чище, выше, светлее. Ведь это совершенно ясно!
Балуев, подняв брови, слушал. В глазах его появилось что-то напряженное и растерянное. Он начал возражать. Спор становился все отвлеченнее. И чем отвлеченнее он становился, тем все более книжными и шаблонными становились выражения Балуева. Повеяло серою скукою и теоретическою «неинтересностью». Токарев и Варвара Васильевна возражали все бережнее и осторожнее, стараясь не припирать его к стенке. Балуев встал. Быстро теребя бороду, он заходил по комнате и запинающимся, неуверенным голосом приводил свои, бившие мимо цели, возражения.
Сергей своим твердым, самоуверенным голосом вмешался в спор и стал защищать высказанный Балуевым взгляд. Спор сразу оживился, сделался глубже, ярче и интереснее; и по мере того как он отрывался от осязательной действительности, он становился все ярче и жизненнее. Балуев же, столь сильный своею неотрывностью от жизни, был теперь тускл и сер. Он почти перестал возражать. Горячо и внимательно слушая Сергея, он только сочувственно кивал головою на его возражения.
Спор начал падать. Всем еще милее и симпатичнее стал Балуев с его серьезным, напряженно- вдумывающимся лицом, какое у него было во время спора. Варвара Васильевна сказала:
— Тимофей Степаныч, ваш чай совсем остыл. Дайте, я вам налью свежего.
— А вот сейчас! Я этот допью! — Балуев поспешно допил чай и протянул стакан Варваре Васильевне. Сергей предупредительно взял стакан и передал сестре.
— Скажите, Тимофей Степаныч, — спросил он, — как вы стали вот таким? Вы учились в какой-нибудь школе?
— До двадцати лет я и грамоте не знал. Приехал в Питер облом обломом. Потом уж самоучкой выучился.
— А что вас заставило научиться?
Балуев улыбнулся.
— Захотел сам французские романы читать. Очень уж они меня заинтересовали. На квартире у нас, как воротимся с работы, один парнишка громко нам «Молодость Генриха Четвертого»[8] читал, — всю бы ночь слушал. Выучился я, значит, стал читать. Много прочел французских романов, тоже вот фельетонами зачитывался в «Петербургской газете» и «Петербургском листке». Даже нарочно для них в Публичную библиотеку ходил. Ну, а потом поступил я в вечернюю трехклассную школу, кончил там, — после этого, конечно, получил довольно широкий умственный горизонт.
Слушатели украдкою переглянулись. Выражение у всех вызвало умиление.
— И ведь вот штука какая любопытная! — улыбнулся Балуев. — Помню, читал я «Рокамболя»; два тома прочел, а дальше не мог достать; уж такая меня взяла досада! Что с ним дальше, с этим Рокамболем, случится? Хоть иди на деньги покупай книжку, ей-богу!.. Ну, ладно. Прошло года четыре. Уж Добролюбова прочел, Шелгунова, Глеба Успенского. Вдруг попадается мне продолжение… Желанный! Забрал я книжку домой, думаю, — уж ночь не посплю, а прочту. Стал читать, — пятьдесят страниц прочел и бросил. Такая глупость, такая скучища!.. А все-таки добром я ее помяну всегда, она меня читать приучила. Ну, а час-то который сейчас? — обратился он к Варваре Васильевне.
Варвара Васильевна вздохнула:
— Пора идти, а то на поезд опоздаете! А может быть, останетесь до завтра?
— Нет, нельзя, нужно спешить! Спасибо на угощении. Прощайте!
В своей черной блузе, в пыльных, отрепанных сапогах, он обошел стол, протягивая всем широкую руку. Катя робко поднялась и — розовая, с внимательными, почтительными глазами — ждала.
Балуев протянул ей руку. Она вложила в эту грубую, мозолистую руку свою белую, узкую руку и крепко пожала ее. Глаза засветились умилением и радостным смущением.
Балуев взял со стула свой узелок и вышел в сопровождении Варвары Васильевны.
Все сидели молча. Варвара Васильевна воротилась.
— Как он, однако, изменился! — задумчиво произнес Токарев. — И какой он крепкий, цельный — прямо кряжистый какой-то!
— Да. Ничего нет похожего на прежнее, — сказала Варвара Васильевна. — Помните, раньше? Горячий, пылкий, — но совсем как желторотый галчонок; разинул клюв и пихай в него, что хочешь. Ну, а теперь…
Вегнер печально спросил:
— А теперь?.. По-моему, это положительно ужасно! Такое отрицание теории — гибель и смерть решительно всему. Мы это поймем, но поймем слишком поздно.
— Да, печальная штука! — согласился Сергей. — Но еще печальнее, что покоряет это, пригнетает