свою отчизну, обремененную и без того двумя войнами, в руки неприятеля. Человек, разговаривавший с Виттенбергом, был не кто иной, как Радзейовский, бывший подканштер коронный, продавшийся шведам.
Некоторое время оба молчали; между тем две последние бригады, нерикская и вермландская, прошли границу, за ними прошла артиллерия; звуки труб, гул котлов и барабанов заглушали шаги солдат и наполняли лес зловещим эхо. Наконец проехал штаб. Радзейовский ехал рядом с Виттенбергом…
— Оксенстьерна не видно, — сказал Виттенберг. — Не случилось ли с ним какого-нибудь несчастья… Хорошо ли я сделал, послав его с письмами в Устье?
— Хорошо, — ответил Радзейовский, — по крайней мере, он узнает положение войск, увидит воевод, выведает их образ мыслей, а с такими поручениями нельзя было послать кого-нибудь.
— А если его узнают?
— Один Рей его знает, а он — наш; впрочем, если бы его и узнали, то ничего не сделают, даже наградят. Я знаю поляков, они готовы на все, лишь бы только в глазах других прослыть обходительным народом; поэтому вы можете быть за Оксенстьерна покойны, ни один волос не спадет у него с головы. А не вернулся он до сих пор, потому что не успел.
— А как вы думаете, принесут ли наши письма какую-нибудь пользу? Радзейовский расхохотался:
— Если вы, ваша милость, позволите мне быть пророком, то я предскажу все, что случится. Воевода познанский — прекрасный дипломат и ученый, поэтому ответит нам любезно. Но так как он любит разыгрывать роль римлянина, то и ответ его будет полон римского величия; во-первых, он ответит, что предпочитает пролить последнюю каплю крови, чем сдаться, что смерть лучше бесславия и что любовь к отчизне повелевает ему лечь костьми на ее границе.
Радзейовский рассмеялся громче прежнего, а мрачное лицо Виттенберга прояснилось.
— А вы не думаете, что он готов сделать так, как пишет? — спросил Виттенберг.
— Он? — ответил Радзейовский. — Правда, он любит отчизну, но любовь эта более тоща, чем его шут, который помогает ему писать стихи. Я уверен, что вслед за римским ответом последуют всякие пожелания, уверения в любви и преданности и, наконец, покорнейшая просьба, чтобы мы пощадили имения его и его родных, за что он, вместе со своими родственниками, будет вечно нам благодарен.
— А каков же будет результат наших писем?
— Тот, что они окончательно упадут духом, а паны сенаторы вступят с нами в переговоры; и затем, после нескольких выстрелов на воздух, мы займем Великопольшу.
— Дай Бог, чтобы вы были правдивым пророком.
— Я уверен, что так будет, ибо знаю этих людей. У меня есть там много сторонников и друзей, и я знаю, как приняться за дело. Я ничего не забуду, порукой в этом — оскорбление, нанесенное мне Яном Казимиром, и любовь к Карлу-Густаву. Наши больше интересуются своими поместьями, чем благом родины. Все эти земли, по которым мы будем проходить, все это поместья Опалинских, Чарнковских и Грудзинских, а они-то и стоят под Устьем и поэтому будут при переговорах покладисты, а что касается шляхты, то она, понятно, пойдет за панами воеводами.
— Своим знанием страны и ее жителей вы, ваша милость, оказываете его королевскому величеству такие услуги, которые не могут остаться без соответственной награды. Из всего вами сказанного я прихожу к заключению, что эта страна уже наша.
— Вполне можете! Вполне! Вполне! — повторил несколько раз Радзейовский.
— А в таком случае я занимаю ее именем его королевского величества Карла-Густава, — произнес серьезно Виттенберг.
Раньше чем шведские войска за Гейнрихсдорфом вступили в великопольскую землю, восемнадцатого июля в Устье прибыл шведский трубач с письмами от Радзейовского и Виттенберга.
Пан Владислав Скорашевский сам повел трубача к воеводе познанскому, а шляхта из ополченцев с удивлением присматривалась к «первому шведу», восхищаясь его выправкой, мужественным лицом и истинно панской осанкой. Толпа провожала его до самого воеводы, знакомые подзывали друг друга, указывая на него пальцами, смеялись над его сапогами с длинными и широкими голенищами и над длинной рапирой (которую прозвали «рожном»), висевшей на расшитом серебром поясе. Швед тоже бросал любопытные взгляды из-под широкой шляпы, как бы стараясь рассмотреть и пересчитать силы поляков, то разглядывал ополченцев, восточные наряды которых были для него новинкой.
Наконец его ввели к воеводе, где находились и все сановники, бывшие в лагере.
После прочтения писем началось совещание; воевода же поручил своим придворным угостить трубача по-солдатски, потом его перехватила шляхта и стала с ним пьянствовать; Скорашевский пристально всматривался в трубача и заподозрил в нем переодетого офицера, вечером он и высказал это подозрение воеводе, но тот все-таки не позволил его арестовать.
— Будь это сам Виттенберг, — сказал он, — все же это посол и должен уехать неприкосновенным. Я прикажу еще дать ему десять червонцев на дорогу.
Трубач между тем болтал на ломаном немецком языке со шляхтой, знавшей этот язык благодаря сношениям с прусскими городами, рассказывал о победах Виттенберга в различных краях, о численности войск, стоящих под Устьем, а особенно о необыкновенных орудиях. Все эти рассказы быстро облетели весь лагерь и взволновали шляхту.
В эту ночь никто почти не спал; во-первых, в полночь пришли отряды, стоящие под Пилой и Велюнем, затем сенаторы до утра совещались о том, как ответить Виттенбергу, а шляхта провела ночь в рассказах о шведском могуществе.
Она с лихорадочным любопытством расспрашивала трубача о шведских начальниках, о вооружении, о состоянии шведских войск. Близость неприятеля возбуждала необыкновенный интерес даже к каждой подробности, и все, что они услышали, не могло их особенно ободрить.
На рассвете приехал пан Станислав Скорашевский с известием, что шведы уже под Валчем и через день могут быть здесь. Шляхта засуетилась; почти все лошади были на пастбище, пришлось за ними посылать. Полки сели наконец на лошадей. Настала самая страшная минута для этих людей, не привыкших к войне: минута перед битвой. Ротмистрам стоило немало труда водворить хоть некоторый порядок. Не было слышно ни слов команды, ни труб, только слышались со всех сторон голоса: «Ян!», «Петр!», «Онуфрий!», «Где ты?», «Давай лошадь!» Если бы в эту минуту раздался хоть один пушечный выстрел, то он вызвал бы полную панику.
Но понемногу полки выстраивались; врожденная наклонность шляхты к войне возместила ее неопытность, и к полудню ополчение приняло вполне боевой вид. Пехота стояла на валах, своими разноцветными одеждами напоминая цветы, а за валами, под защитой орудий, равнина запестрела полками поветовой конницы: ржание лошадей отдавалось эхом в прилегавших лесах и волновало сердца воинов.
Между тем воевода познанский, наградив шведского трубача, отпустил его с ответными письмами, более или менее оправдавшими предсказания Радзейовского; потом он приказал послать отряд на западный берег Нотеци для разведок.
Петр Опалинский, воевода полесский, двинулся во главе отряда драгун под Устье; кроме того, ротмистрам Скорашевскому и Скшетускому приказано было выбрать охотников из шляхты и послать их поближе посмотреть в глаза неприятелю.
Оба ротмистра, объезжая ряды войск, вызывали охотников познакомиться со шведами, но объехали уже большую половину, а никто еще не выходил. Все посматривали друг на друга, как бы говоря: «Если ты пойдешь, то и я».
Ротмистры уже начали выходить из терпения, как вдруг, подъехав к шляхте Гнезненского уезда, они заметили какого-то человека, одетого в пестрый костюм, который выдвинулся вперед и крикнул:
— Панове ополченцы, я иду в охотники, а вы — в шуты!
— Острожка! Острожка! — закричала шляхта.
— Я такой же шляхтич, как и вы! — ответил шут.
— Тьфу, черт! Довольно шутить! — воскликнул судья Росинский. — Я иду!
— И я, и я! — отозвались многочисленные голоса.
— Раз родиться, раз и умереть!
— Найдутся еще кроме вас.