XI
В деревне Буржец, расположенной на границе Полесского воеводства и принадлежавшей в то время Скшетуским, в саду, между домом и прудом, сидел на скамейке старик, а у его ног играли два мальчика, четырех и пяти лет, загорелые и черные, как цыганята, здоровые и румяные. У старика тоже был бодрый вид. Время не согнуло его широких плеч, по взгляду его глаз, или, вернее, одного глаза, так как другой был покрыт бельмом, было видно, что он пользуется цветущим здоровьем и хорошим расположением духа; у него была седая борода, лицо красное, а на лбу широкий рубец, под которым виднелась кость черепа.
Оба мальчика, схватившись за уши голенищ его сапог, тащили их в разные стороны, а он между тем смотрел на освещенный солнечными лучами пруд, где весело прыгали рыбки, зыбля гладкую поверхность воды.
— Рыбы пляшут, — пробормотал он про себя. — Погодите, не так вы запляшете на столе, когда вас кухарка ножом будет чистить.
Потом он обратился к мальчикам:
— Да отвяжитесь наконец, сорванцы; если кто-нибудь из вас оторвет мне ухо от голенища, я ему тоже уши оборву. Что за несносные жуки! Идите и кувыркайтесь на траве, а меня оставьте в покое; я не удивляюсь Лонгину — он маленький, но ты должен уже быть умнее, Еремка. Вот схвачу вас да и брошу в пруд.
Но эта угроза, видимо, не особенно испугала их; напротив, старший, Еремка, стал еще сильнее теребить голенище, топоча ножками и повторяя:
— Если бы ты, дедушка, был Богуном и схватил Лонгина.
— Говорю тебе, отвяжись от меня, жук ты этакий.
— Если бы ты был Богуном…
— Я тебе задам Богуна… Вот сейчас мать позову.
Еремка взглянул на дверь, ведущую из дома в сад, но, не видя нигде матери, еще раз повторил, вытягивая губы:
— Если бы ты был Богуном…
— Замучат меня эти бесенята… Ну хорошо, я буду Богуном, но только один раз. Наказание Божье с ними. Помни, чтобы это было в последний раз!
С этими словами старик со вздохом поднялся со скамьи, схватил маленького Лонгина и, издав дикий крик, понес его по направлению к пруду.
Но у Лонгина был надежный защитник в лице Еремки, который в таких случаях назывался не Еремкой, а драгунским ротмистром паном Володыевским.
Пан Михал, вооружившись липовым прутом, заменявшим в данном случае саблю, пустился в погоню за толстым Богуном, догнал его наконец и стал немилосердно хлестать его по ногам.
Лонгинек, играющий в эту минуту роль матери, кричал, Богун кричал, Еремка-Володыевский тоже кричал; наконец мужество одержало верх, и Богун, выпустив свою жертву, начал удирать назад под липу, затем сел на скамью и, запыхавшись, сказал:
— Ах вы, басурманы! Чудо будет, если я не задохнусь…
Но этим не кончились его мучения, через минуту перед ним опять стоял Ерема с разрумянившимся лицом, растрепанными волосами, раздувающимся ноздрями и похожий на маленького ястреба и еще настойчивее повторял:
— Если бы ты, дедушка, был Богуном…
Затем, после усиленных просьб и торжественного обещания, что это в последний раз, опять повторилась та же история, потом они сели на скамью, и Еремка стал спрашивать:
— Дедушка, скажи, пожалуйста, кто из нас самый храбрый.
— Ты, ты, — ответил старик.
— И когда вырасту, я буду рыцарем?
— Еще бы… В тебе настоящая рыцарская кровь. Дай Бог, чтобы ты был похож на отца; тогда ты будешь не только храбр, но и не так надоедлив… Понимаешь?
— Скажи, сколько человек папа убил?
— Да я уже сто раз говорил. Скорее можно было бы сосчитать листья на этой липе, чем всех тех врагов, которых мы убили с твоим отцом. Если бы у меня было столько волос на голове, сколько я их сам уложил, то цирюльники давно бы нажили состояние. Будь я шельма, если я солг…
Тут Заглоба — это был он — вспомнил, что ему не годится в присутствии детей ни ругаться, ни божиться, и он, хотя и любил, за недостатком других слушателей, рассказывать о своих подвигах детям, умолк, тем более что в эту минуту рыбы в пруде начали прыгать и гоняться друг за другом еще сильнее.
— Нужно сказать садовнику, — произнес он, — на ночь поставить верши; много рыбы у самого берега.
Вдруг дверь дома отворилась, и в ней появилась молодая женщина, прелестная, как южное солнце, высокая, стройная, черноволосая, с ярким румянцем на щеках и с глазами как бархат. Трехлетний мальчик, такой же черный, как она, держался за ее платье, а она, прикрыв рукой глаза от солнца, стала смотреть по направлению к липе.
Это была Елена Скшетуская, урожденная княжна Булыга-Курцевич.
Увидев пана Заглобу с Еремкой и Лонгином, она подошла к канаве, наполненной водой, и крикнула:
— Дети, сюда. Вы там, верно, надоедаете дедушке.
— Зачем надоедают. Очень прилично себя ведут, — ответил пан Заглоба.
Мальчики подбежали к матери, а она спросила:
— Отец, что вы сегодня будете пить: дубнячок или мед?
— На обед была свинина, так мед будет соответственнее.
— Сейчас пришлю. Но вы, отец, не спите в саду, а то ведь лихорадку схватите.
— Сегодня тепло и не ветрено. А где же Ян, доченька?
— Пошел в ригу.
Пани Скшетуская называла Заглобу отцом, а он ее дочерью, хотя они вовсе не были родными. Ее родня жила в Заднепровье, в прежнем княжестве Вишневецком, а что касается его, то один Бог знал, откуда он был родом, ибо сам разно об этом говорил. Но в то время, когда она еще была девушкой, Заглоба оказал ей немало услуг, не раз спасал от страшных опасностей, и оба они с мужем чтили его, как родного отца. Впрочем, он пользовался огромным уважением всех окрестных жителей благодаря необыкновенному уму и необыкновенному мужеству, выказанному им во время войны с казаками.
Имя его гремело по всей Речи Посполитой; сам король восхищался его остротами, и вообще о нем говорили больше, чем о Скшетуском, хотя он некогда пробрался из осажденного Збаража сквозь все казачьи войска.
Несколько минут спустя после ухода пани Скшетуской казачок принес под липу ковш меду. Пан Заглоба налил, затем закрыл глаза и, хлебнув глоток, стал смаковать.
— Знал Господь, для чего создал пчел, — пробормотал он. И стал попивать маленькими глотками, тяжело вздыхая и поглядывая на пруд, на лес вдали, синевший на том берегу.
Было два часа пополудни, на небе ни облачка. Липовый цвет падал без шелеста на землю, а на липе, между листьями, пел целый хор пчел, которые садились на край стакана и стали собирать своими косматыми ножками сладкий напиток.
Над огромным прудом, с отдаленных тростников, поднимались время от времени стаи диких уток и гусей и реяли в прозрачно-голубой выси. Иногда чернела в вышине стая журавлей, оглашая воздух громким криком.
Глаза старика то поднимались к небу, то устремлялись вдаль; наконец, по мере того как убывал мед из кувшина, веки его стали тяжелеть, а пчелы продолжали петь свою песню, точно убаюкивая его.
— Да, Бог дал дивную погоду для жатвы, — пробормотал пан Заглоба. — Сено уже убрали, да и с жатвой скоро покончат… Да…