готов был это сделать. Вариант М&К, как всегда, исполнен обреченности и уныния.
— Ты поймешь, что у вас нет иного выхода, кроме битвы с Врагом не на жизнь, а на смерть — даже без надежды победить в этой битве (M&KХ1982.172; Х1988.297).
Версия М&К отказывается от надежды на победу, в их изложении теория «северного мужества» эксплицитна и применима ко всем, в то время как Толкин предназначал ее лишь для гномов. Борьба с Врагом вплоть до всеобщей гибели в конце мира без надежды на победу — такова сущность теории «северного мужества». И она четко укладывается в версию «Властелина Колец» в трактовке М&К.
Волковский, как обычно, в этом эпизоде следует за М&К. Его Эльронд также говорит гномам, что они должны бороться «даже без надежды на победу» (В ДК.ЗЗЗ), в соответствии с его — и М&К — определением проблемы в терминах
Покорность судьбе — ключ к разгадке стойкости русских людей перед лицом всех тяжелых испытаний, выпадающих им на долю. Склонность русских к фатализму и предопределению отметил еще Петр Яковлевич Чаадаев[101], описывая русский национальный характер. «Самой глубокой чертой нашего исторического облика является отсутствие свободного почина в нашем социальном развитии. Присмотритесь хорошенько, и вы видите что каждый важный факт нашей истории пришел извне, каждая новая идея почти всегда заимствована»[102]. Эта покорность усиливалась тем, что православная церковь всегда видела в безропотном принятии земного страдания путь к божественному искуплению. Русские «заимствовали» именно эту христианскую традицию. Такой взгляд на жизнь уравновешивает отчаяние смирением и покорностью.
Чаадаев рассматривает этот выбор как ошибочный. «В то время, когда среди борьбы между исполненном силы варварством народов Севера и возвышенной мыслью религии воздвигалось здание современной цивилизации, что делали мы? По воле роковой судьбы мы обратились за нравственным учением, которое должно было нас воспитать, к растленной Византии, к предмету глубокого презрения этих народов. <...> Выдающиеся качества, которыми религия одарила современные народы и которые в глазах здравого смысла ставят их настолько выше древних, насколько последние выше готтентотов или лопарей; эти новые силы, которыми она обогатила человеческий ум; эти нравы, которые под влиянием подчинения безоружной власти стали столь же мягкими, как ранее они были жестоки, — все это прошло мимо нас. <...> Сколько ярких лучей тогда уже вспыхнуло среди кажущегося мрака, покрывающего Европу. <...> обращаясь назад к языческой древности, мир христианский снова обрел формат прекрасного, которых ему еще недоставало. До нас же, замкнувшихся в нашем расколе, ничего из происходившего в Европе не доходило»[103].
Философскую границу между православной и католической церковью можно наблюдать на карте Европы как разделение алфавитов, отмечающих, которая из церквей появилась на этой территории первой. Православие принесло кириллицу, а католичество латиницу. Русские, белорусы, украинцы, болгары и сербы пользуются кириллицей. Поляки, чехи и словаки используют латиницу.
Чаадаев был прав в том, что Россия заимствует приходящие извне идеи: на смену язычеству из Византии пришло христианство, которое в свою очередь сменил заимствованный коммунизм, впоследствии замененный импортом рыночного капитализма. Единственное, что он не учел — это факт, что заимствование всегда адаптируется к российской почве, на которой произрастает. Еще Дидро (1713–1784) в беседе с русской императрицей Екатериной Второй заметил: «Идеи, перенесенные из Парижа в Санкт-Петербург, приобретают иной оттенок»[104]. Перевод М&К — хороший тому пример. Фатализм, предопределенность и мрачность — вот какие оттенки они добавляют к Толкину. И это всегда было характерной чертой русской литературы.
М&К — представители «старой гвардии». Другие переводчики в своих менее политизированных версиях представляют новый уклад жизни, заимствуя из-за границы более свежие идеи. Если какой-то христианский писатель и открыл заново красоту языческой старины, то это был Толкин, а новые переводчики преодолевают раскол, описанный Чаадаевым, из-за которого идеи Европы оставались за пределами России.
Ясно, что такие идеи все же пробиваются. В своей вступительной статье[105] к русскому изданию К. С. Льюиса «За пределы безмолвной планеты» и «Переландра» Яков Кротов суммирует роль надежды во «Властелине Колец»:
Льюис выбрал первый путь, путь положительного богословия; Толкин второй. Мир Средиземья, который он создал в фантастической трилогии «Повелитель колец», на первый взгляд близок к миру языческому, к миру рыцарских романов. Но и язычники, и рыцари были отнюдь не внерелигиозны и не безрелигиозны. Язычники знали очень даже много богов, а рыцари могли поклоняться Христу, Перуну, Одину, Аллаху, Фортуне или, на худой конец, собственной силе. Герои Толкина удерживаются от обращения к Богу, Удаче или своей мощи даже тогда, когда все их к этому подталкивает. Их мир начисто лишен тех религиозных субстанций, которые заполняли мировоззрение язычников или героических эпосов. Его герои переполнены надеждой — но надежда эта возложена на абсолютно не названное, не обозначенное пространство, на пустоту. И — держится! Вот эта огромная пустота, совершенно гениально не названная — и есть Бог, более того — Бог Библии, Бог Льюиса, Бог Церкви.
В главе «Белый всадник» сцена воскрешения Гэндальфа перекликается с Преображением Христа на горе Фавор (Матфей 17:1–9, Марк 9:2–9 и Лука 9:28–36). Трое оставшихся членов Братства — Арагорн, Леголас и Гимли, испытывая одновременно восторг, изумление и страх, не находят слов (Т. 125). Когда Арагорн вновь обретает дар речи, он говорит, что Гэндальф вернулся к ним «паче всякого чаяния». Это высказывание перекликается с Католическим Катехизисом о последних словах Христа на кресте. Там они воспринимаются как молитва для всего человечества, на которую Святой Отец отвечает «паче всякого чаяния» Воскрешением своего Сына (2606). Фраза толкиновского Арагорна. перекликается с этой строкой Библии: «Паче всякого чаяния, вы вернулись к нам в час крайней нужды!» (Т. 125). В таком контексте слово
Не удивительно, что Яхнин — один из тех, кто здесь оставляет «всякую надежду» (ЯДБ.82). Более неожиданно, однако, что Немирова, а не Бобырь составила ему компанию по
К&К удалось справиться и со смыслом, и со стилем. У них Арагорн говорит, что Гэндальф возвратился «паче всякого чаяния» (К&К ЛБ. 130). Их успех дополняется сноской, в которой они указывают на параллели между библейским Преображением Христа на горе Фавор в присутствии трех Апостолов и явлением воскресшего Гэндальфа трем членам Братства (К&К ДБ.506).
Вариант перевода М&К ключевой фразы «паче всякого чаяния» указывает на близкую лингвистическую связь между чаянием (надеждой) и отчаянием. У М&К Арагорн говорит: «Ты ли это возвратился в час нашего отчаяния.» (М&К ДТ.110). Они употребляют здесь слово
Употребляя здесь слово