— С испугу это она… Побелеешь, — ишь страсти какие! — защищали бабы.
— А ты поплачь, поплачь, ягодка, полегчает… Садись да поплачь!
В тесноте людского участия и укоризны Антонине было душнее, чем в дыму.
Лицо у нее было бледное, волосы выбились из-под платка, глаза осветлели и стали большие.
— С люлькой!.. Как спала, ангельская душка, так и сгорела! — визгливо объясняла кому-то Марья.
Качали головами и точили из глаз едкую жалость бабы, запыленные, приземистые, сухие от работы и липкие.
— И на что она вам нужна была? Урод! Ведь она урод была! — вдруг закричала, пошатнувшись вперед, Антонина. — Вы бы над ней измывались, проходу бы ей не давали, кабы жива была!.. Теперь стала нужна, как сгорела, а как жива была: терпи, ягодка, — это тебе в наказание дадено… Да я, может, не хочу терпеть!.. Не за что меня наказывать! Не хочу терпеть, вот и все! Душа у меня сгорела! Не могу терпеть, вот и все!
Она дышала с трудом, и оттого слова вылетали надсаженные, короткие и трепались, как ее волосы. Подскочила Марья, метнулась перед глазами безбровым лицом и плюнула ей в подбородок. Потом туча дыма, повернутая ветром, залепила глаза, и не слышно было, что кричали бабы.
Занялась вблизи старая рига с хлебом, и стало ярко, и жутко, и горячо глазам.
Молодой русый мужик плеснул в огонь ведро воды, потом остановился и созерцательно смотрел, как чисто обгладывал огонь его добро желтыми зубами.
А сзади раскололся воздух от треска, звона и шума: это стреляла лопающимися стеклами колокольня, и выл выбившийся из сил народ.
Сгорела половина села. От церкви пламя отдуло ветром, и после о. Роман всем говорил, что случилось чудо и что чудо это сделала одна очень старая икона. В новые иконы он сам мало верил, хотя ездил на собеседование со староверами и горячо обличал их в том же неверии, ссылаясь на какие-то древнейшие тексты.
В округе жило много старообрядцев, молокан, скопцов. Темный лес приютил их села, как грибы у корней, не разбирая, хорошие или плохие, раскинул над ними зеленые купола, обвеял кадилами болотных цветов и заткал паутиной старины дороги. В их руках были лесопилки и лесные сплавы, заводы и фабрики.
Недалеко от Милюкова, верстах в пяти, тоже на лесной поляне, стояло село Пантерево, село большое и богатое. Пантеревцы занимались воровством. Были из них конокрады, фальшивомонетчики, кустари- карманники, промышлявшие на ярмарках.
После пожара милюковцы ринулись было на Пантерево, подозревая воров в поджоге, но те их отбили ножами и кольями и гнали по лесу вплоть до Милюкова.
Во время побоища изувечили Фильку и чуть не убили силача Кирика. Избы их обоих уцелели, — огонь прошел стороною, немного вправо, — и в избе Кирика приютили Дениса с женой.
Антонина совсем ушла из Милюкова.
Ее отпустили, потому что нужны были деньги для постройки, потому что она стала странная и пугливая и бредила по ночам ребенком, потому что в небольшом хозяйстве Кирика она сделалась лишним ртом.
На огромной лесопильне старовера Бердоносова, куда поступила Антонина стряпухой в артель, жил в сторожах Зайцев. Прежде он был звонарем в соборе, и колокола пели и говорили под его руками, и сам себе он казался колоколом, только самым большим и старшим, тоже говорил и пел, и жили в нем все звуки других колоколов, как искры в хорошей стали. Но однажды, для встречи архиерея, он сыграл «Камаринского», и его прогнали. Бродя без дела по толкучке и пьянствуя в грязных притонах, Зайцев захватил болезнь, которая долго гноила его и, наконец, ушла, обезобразив так, что его пугались дети.
Неприкрытые торчали длинные зубы, распухли и гноились веки, и серые глаза среди них глядели, как вырезанные из линючего коленкора и пришитые наспех красными нитками. Нельзя было сказать, сколько ему лет, нельзя было понять всего, что он гундосил, но он, тонкий и расхлябанный, ходил здесь в лесу в городском пиджаке и закрывал безгубый рот цветным шарфом. Он числился сторожем, звонил в колокольчик на работу и с работы и караулил по ночам, но Бердоносов говорил, что взял его из милости и для спасения своей души и на лесопильне он будто бы не нужен.
Жил он в отдельной сторожке. Из его рта никто не брал папироски, стеснялись здороваться с ним за руку. «Гребостно, ну его к шутам: паршивый он», — говорили о нем мужики.
Антонина увидела его вблизи на другой день. Гудела машина, стучали топоры. От большого нового дома самого Бердоносова, с резными окнами и крылечком, к спальням рабочих шла по зеленой траве тропинка; сеялся мелкий дождь, и лес казался синим и глубоким, как омут.
Было жутко от нового места, и дождя, и стука невидных топоров, но когда вдруг к окну кухни подошел своей расхлябанной молодцеватой походкой Зайцев в цветном шарфе поверх рта и глянул на нее раскисшими остатками глаз, она всплеснула руками, ахнула и откачнулась.
Зайцев прошел дальше, гундося какую-то песню, а Антонина, придя в себя, несмело выглянула из окна и долго смотрела ему вслед.
— Это, — кто это? — испуганно спросила она у стен.
К обеду пришел на кухню и Зайцев с отдельной посудой, что-то мычал, и хлюпал, и улыбался облезлыми бровями. Антонина видела в окно, как он нес свой обед в сторожку одной рукой, а другой придерживал шарф, и походка его, оттого что были заняты руки, стала еще более развинченной и неверной.
Сходились на кухню партиями пильщики и дроворубы, кряжистые здоровяки, сами похожие на корявые пни, с яркими опилками, застрявшими в густых бородах, и приносили с собой густой запах лесных трущоб и трясины.
И голоса у них были нетронутые, резкие, как треск падающих подпиленных сосен.
Щи дымились и окутывали теплым паром, и в нем они сплющивались в одну сплошную кучу косматых голов и широких плеч.
Антонина не могла их отделить одного от другого, но ее сразу отметили мужики. Кто-то назвал ее кралей, и всем понравилось.
— Краля, подлей-ка щей!
— Краля, — кашки!
— И откуда ты взялась на нашу голову? Краля и есть!
— Допрежь тебя тут старуха была, Домахой звали… Не понравилось ей у нас, — хлопотно.
— Да знает она, чай… чего зря-то!.
Глаза мерцали, как огоньки на болоте; косматые головы торчали кругом, как густой камыш.
Не уходили, пока не звякнул и не залился колокольчик, и всем вдруг стало досадно.
— Безротый черт! — от души кто-то ругнул Зайцева во всю мочь легких.
— Объедок свиной!.. Музыкант!. — поддержал другой.
— Заяц драный!
Они выходили неторопливо, как ребята, толкались в дверях, жали масло, и захохотал кто-то, точно упало с печи железное ведро. А в окне Антонине видно было, как у столба стоял и звонил Зайцев. Рядом с высоким столбом он казался совсем маленьким, сдавленным, легким; сеялся мелкий дождь и кутал его, как в паутину, точно хотел подтянуть по веревке куда-то вверх и там доесть без остатка; и голос колокольчика был какой-то невнятный, как его голос, обглоданный болезнью.
Вот он ударил резко раз, два, три, завязал веревку, посмотрел кругом и пошел в сторожку, придерживая шарф левой рукой.
Антонина все время смотрела, как он шел, и, сама не зная почему, ждала и хотела, чтобы он обернулся. Он обернулся и посмотрел на кухню, потом на синий, как омут, лес, кашлянул и пошел дальше все тою же вихлястой походкой, точно ввинчивал в землю ногами ползучие мысли.
Зеленая железная крыша на двухэтажном доме Бердоносова, вся мокрая от дождя, отливала мигающим серебром, и кусочками, спустившимися с этой же крыши, казались белые сторки на окнах. Шипела и фукала машина, точно кто-то большой вблизи куда-то плыл по шею в воде и отдувался от усилий через каждую секунду, все оставаясь на том же месте.