В кухне было чадно, и стучало в виски, и незакрытая печь глотала тишину разинутой пастью.
Дня через три, ночью, до Антонины долетели глухие и далекие стуки, и она вспомнила, что это Зайцев не спал: обходил склады досок и бревен и стучал колотушкой, будил сыто спящую ночь и жаловался ей на свое уродство, на то слепое и безликое, что прошло по нем когда-то тоже ночью и раздавило в нем человеческий образ.
Ночь была сырая, темная и холодная, — это ясно представляла Антонина по теплой кухне. Наперебой один перед другим трещали в двух разных углах два сверчка, и слышно было, как хлопотливо ползали тараканы, точно шушукались стены.
От этого и от вечного запаха печи в кухне было домовито и уютно, и еще более огромным и жутким представлялся лес за окном.
Но в лесу жаловался Зайцев шариком колотушки. Один, маленький и гнусавый, стоял он перед большим и всесильным и спрашивал: почему?
Дальше за лесопильней — Антонина знала — тянулась топь, по которой вились только чуть заметные рысьи тропинки и цвела высокая череда между тонкой ольхой и кустами крушины. Вода там была холодная и стерегущая: пряталась за яркой зеленью и выжидающе выглядывала из-за стволов темными глазами, чтобы броситься, втянуть и сосать.
Летали неслышно совы и вонзали когти в сонных синиц; Антонине чудилось, как те, пойманные, вскрикивают и бьются недолго, — и опять неслышно летают совы и молчит топь.
Лезла в глаза маленькая девочка с родимым пятном, совсем маленькая — красный кусок мяса, — чужая и забытая и потом вдруг своя и вся знакомая до последнего сгиба крохотного пальца. Плакала, превращалась в крик, уползали вглубь глаза и пуговка носа, но багровело, надуваясь, темное пятно с тремя когтями на лбу. И так они оставались долго — страшное пятно и открытый кричащий рот, — пока не подкрался желтый огонь с змеиными зубами и не заглянул в люльку. Что-то трещало в ушах: это падал потолок внутрь избы, — спешил прикрыть, — и шумно взлетела туча мелких и крупных искр и закрыла небо.
Антонина поднялась, перекрестилась, зажгла было спичку и тут же потушила, потому что стало еще страшней.
Тараканы испуганно шарахнулись в темные щели, и слышно было, как они кувырком летели со стола и падали на пол.
Почему-то подумала об окне: было низкое и отворялось без скрипа.
Спальни были тут же за кухней; там спали крепко — стены шевелились от храпа.
И опять донеслась далекая колотушка, сначала бойкая и торопливая, как баба-цокотуха, потом осипшая, прохваченная сыростью, безответностью и тишиной.
Антонина не могла себе объяснить, зачем она оделась, ощупью находя платье, отворила окно и тихо соскочила на двор, но на дворе, несмело пробираясь на стук в темноте сквозь кусты лебеды и щепки, она поняла, что ее толкает любопытство, что это почему-то страшно, что кто-то будет над нею смеяться, но что она все равно пойдет.
Залаяла собака вблизи, сразу отчетливо и резко, за ней другая меньше и дальше, может быть, около Зайцева. Продвинулся вперед бердоносовский дом с сараем двумя мреющими темными пятнами, и мелькнули в глазах ворота с широкой крышей, похожей на гроб. Собака узнала, визгнула и пошла рядом; собака была пестрая — белая с черным, — и видно было, как двигались только одни белые пятна; где-то в воздухе вилял белый хвост, и стало почему-то смешно, потом тоскливо. Кубарем подкатилась и другая собачонка, каштановая днем, теперь серая, как земля.
Антонина остановилась, огляделась и совсем близко услышала колотушку.
Привыкшие к темноте глаза Зайцева наткнулись на нее вдруг и встревожились.
— Это кто там? — строго плеснул он в воздух.
Слова глухо шлепнулись около, как прыгнувшие жабы.
— Это я… стряпуха, — несмело ответила Антонина.
Зайцев промычал что-то и подошел ближе, вышмыгнул из темноты, чуть звякая колотушкой, и уже можно было рассмотреть, что он или в высокой чуйке, или в тулупе: торчал воротник выше головы и висели полы.
Подошел, кашлянул, стало слышно душное сопенье.
— Стряпуха?.. мм… Дела!.. Наши, значит, тово… не зевают?
Антонина стояла и смотрела и чувствовала, что робость ее куда-то уходит.
— С кем снюхалась-то?.. Интересно секрет узнать, к кому это вышла? — В шуршащих словах пряталась зависть.
— К тебе, — просто ответила Антонина.
— Смеяться тут нечего, — обиделся Зайцев, — ко мне ведь тоже ходили… Думаешь, как теперь, — такой всегда был?.. Я герой был в свое время… конешно, теперь не пойдут.
— А я вот пришла, — так же просто и тихо ответила Антонина.
— А я не посмотрю и по шее дам, — прошипел, отодвигаясь, Зайцев.
— За что по шее?
— За то, не форси!.. Чего форсишь?.. Ишь, на хорошее дело вышла!.. Я — караульщик, возьму и не позволю… И не форси.
— Это к тебе я вышла, жалко стало, — объяснила Антонина.
Зайцев подумал, поверил и опешил.
— Ко мне? Чего ко мне?.. Жалко стало… Угу… Жалел волк кобылу, оставил хвост да гриву… Ко мне!
Он ронял бессвязные сиплые слова, больше объедки слов, такие же, как и его лицо, и придвигался ближе, ошарашенный и недоумелый.
Потом он нащупал в кармане спички, вынул, зажег и увидел серьезные большие глаза на бледном лице, а она — знакомый цветной шарф, голую десну и красно взрезанные веки над остатками глаз. Спичка потухла; Зайцев притушил ее пальцами и бросил.
— Я — вон какой, — уныло прогудел он, как шмель, — не видела как следует, еще погляди… Лет семь уж такой… люди пугаются.
— Я знаю какой… Потому и пришла, думаешь, почему? — Антонина помолчала и добавила: — У меня девчонка такая была, тоже урод… Я ее в избе бросила, как изба горела.
— Угу… — промычал Зайцев — неизвестно, сочувственно или недоуменно.
— Бросила! — подчеркнула Антонина. — Люди говорили — забыла, а я нарочно бросила… Кому она нужна такая? Мучилась бы целый век… только и всего.
Зайцев молчал, и мокрая, душная от испарений ночь тоже молчала. Это испугало Антонину.
— Может, я и не нарочно, — добавила она вдруг. — Пожар у нас был большой, почитай все село сгорело… Может, я и забыла… А только я подумала, что это хорошо, что ее бог прибрал. Страшная она была, бог с ней. Так я и подумала: вот хорошо как!.. Она и без мучений, — много ей нужно, — задохнулась и всё… А там уж одни косточки горели, ей не больно…
Зайцев крякнул, кашлянул и засопел; хотел что-то сказать, но промолчал, как и прежде.
Внизу было тихо, а вверху быстро-быстро бежали тучи с белыми краями, была какая-то своя особенная жизнь, все новая, все уходящая, без звуков, но большая и слышная.
— Вру я все! — крикнула вдруг Антонина. — Сама я ее в избе бросила, — пусть горит, — сама, а не забыла!
— Это ты нехорошо… — просипел Зайцев… — Грех!
— А ты меня не трави, безротый! Не трави, я сама знаю! Почему это нехорошо?.. А я виновата? Я виновата, что она урод?
Антонина дернула плечами и заплакала сразу и громко.
Встревоженная каштановая собачонка протяжно зевнула и тявкнула.
— Ты бы села, — прогудел Зайцев. — Вон бревна-то, — сядь.
От бревен пахло смолой и вяжущим запахом древесины. Трупы деревьев тихо тлели, набальзамированные соками земли. И, сидя на них, двое людей думали о смерти. Антонина уронила голову