На кочках торчали жидкие кусты, и кочки были похожи на бородавки топи, а кусты на волосы.
Тихо было, и тишина была властная, как чьи-то длинные, спутанные в крепкую сеть руки.
Тучи, похожие на хлопья сырой пеньки, туго забили все просветы вверху; ветки стали чернеть и сливаться с тучами в один тяжелый потолок.
Тучи спускались к топи, топь тянулась к тучам.
Близко от Антонины упала сухая березовая ветка, и Антонина остановилась, потому что вдруг стало страшно.
— А-а! — крикнула она что было силы.
Глухо ответила тем же самым топь между березами.
— А-а! — крикнула она еще раз.
Впереди враждебно залегли сумерки. Они стаскивали в одну серую кучу и кусты, и туман, и стволы берез и никуда не пускали глаз, колдуя над чашами лесной воды.
Но незаметно обходили они и справа и слева, склеивая деревья, и только сзади мерещилось что-то знакомое, виденное недавно.
Антонина пошла назад, сначала тем же шагом, как и прежде, но сумерки гнали ее, надвигаясь, толкали в спину. За оборки веревочных лаптей хватались кусты дикой малины, глухой крапивы и лопуха. Хлюпало под ногами.
Она не заметила, как побежала. Сверху упало на руки несколько крупных капель, теплых, как парное молоко.
Шум стоял около в раздвигаемых кустах, но казалось, что шумело все кругом, как огромная толпа на базаре; казалось, что где-то близко поймали конокрада и били дубинами по мягкому телу.
Еще упало несколько капель, и поползло по щекам и подбородку, точно ощупало, как пальцы слепых. Антонина старалась думать о Подысакове и о той веселой, чуть пьяной бабе, с которой ехала. Но вставал, хороня бабу, мужик, дремучий, как лес, и косным языком бормотал: «Тово… д-а-а… Это самое…» Торчали клочья волос, как кусты, как березовые сучья, и не видно было глаз, смысла, но хитро сквозь них мигало что-то.
Вспоминалась шишига лесная так ясно, как будто ничего потом не было: это и то, и никакого промежутка между ними.
Заулюлюкало, загикало в ушах, пригибая голову к мелькающим рукам с узелком платьев.
Она была в полушубке и в теплом платке, как вышла с лесопилки, и теперь это мешало бежать. Стало душно, и тело вымокло от пота.
Шумно и ровно, со всех сторон сразу, точно дождавшись сигнала, стал падать дождь, сплошной и теплый, такой же, как пот на теле, и стало видно только у самой тропинки два-три куста, две-три кочки, а дальше — кисея капель.
Испуганно мелькнула молния, и рявкнуло небо.
Дождь полил сильнее, точно спихнул его гром, переплеснув через плотину туч.
Антонина остановилась, перекрестилась. Остановилась и топь. Только дождь ровно шумел в листьях.
Полушубок намок и стал тяжелым, как обвешанный гирями.
Как будто не прошло десятка лет: перед лесом опять стояла маленькая девочка и испуганной немотой глаз спрашивала: «Это, что это?» — и опять только тянулись отовсюду загребистые паучьи лапы страха и ткали кругом частую паутину.
Мерещилась изба в Подысакове и своя старая изба в Милюкове, широкая, с зеленым ведром в углу, с морщинистой коричневой бабкой Марьей, слезающей с печи.
И опять пошли куда-то ноги в темноте и дождевом шуме…
Когда тропинка раздвоилась и Антонина взяла вправо, где было шире, она подумала вдруг, что, может быть, идет не назад, а куда-то еще глубже в топь, но тропинка раздвигалась с каждым шагом, и кусты уже не били по ногам. Значит, здесь ходили много и часто, может быть, вот теперь, несколько минут назад, кто- нибудь прошел и идет впереди.
— А-а! — крикнула Антонина.
Пошла быстрее, спотыкаясь о корни и кочки.
Дождь все лил, точно небо опрокинулось на землю, или от неба к земле протянулись и повисли водяные мосты.
— А-а! — крикнула еще раз Антонина.
Почудилось, что где-то далеко залаяла собака. Этот лай отдался в глазах, будто зажженная в темноте спичка: сверкнуло что-то. Стало теплей.
Опять крикнула, и опять где-то далеко сверкнул лай.
Ночь кругом была густая, темная, мокрая, точно это была не ночь, а сама топь, поднявшаяся вместе со своим дном, оторвавшись от лесных глубин.
Лай собаки был отрывистый, далекий: одно небольшое понятное в непонятном большом.
Антонина шла долго; ноги все деревенели, тяжелели, болели в коленях. Уже и дождь ослабел, только плотная густая сырость, повиснув в темноте, тащилась рядом.
И вдруг совсем близко короткий лай, и ее стало видно, старую большую белесую собаку с кудлатой шерстью, видно потому, что шла узкая полоса желтого света сквозь черные стволы и разбивалась на ее морде.
Она мирно обнюхала мокрый полушубок и пошла вперед, а впереди из неплотно притворенной двери и щелей в стенах дымного сарая вырывались светлые косяки.
Антонина постояла у двери, оглянулась кругом. Тьма и сырость толкали дальше, к людям, спавшим в сарае. Видно было в дверь, как спали на низких нарах и горела жестяная лампа посередине на толстом столбе. Около сарая встали высокие черные кучи. Антонина присмотрелась и вспомнила, что это торф, что все это место — торфяная резка верстах в десяти от Милюкова… значит, в сарае спала артель.
Собака ушла куда-то, стало пусто. Антонина нажала на дверь и вошла. Не она вошла: топь сгустилась сзади и втолкнула ее, ударившись ей в плечи.
Клокотало хриплое дыхание спящих. Дальние были видны плохо, мутно, но ярки были ближние; один чернобородый, с запрокинутой головой и открытым ртом, с вылезшими из-под армяка пыльными голыми ногами; другой за ним — молодой, безусый, под порванным тулупом, пестрым от заплат. Еще дальше лежал огромный с кучей спутанных волос: дыбилась от дыхания широкая спина, обтянутая красной рубахой, и далеко выступала черная нога, придавив мокрый опорок.
Всех около тридцати, и все спали.
Днем они стояли по колена в холодной лесной воде, резали торф, ругались, проклинали болото, нужду, артельщика, хозяина, на которого они работали, тех людей, которым будет когда-то тепло оттого, что холодно теперь им.
А ночью спали вповалку тяжелым сном.
Антонина ждала, что вот кто-нибудь проснется и скажет.
В чуть отворенную дверь видна была ночь, как плотная стена, и утихающий дождь шумел по крыше.
Мокрый полушубок давил плечи, от платка больно было голове. Хотелось спать. Завидно было, что все кругом спали, а она стоит. Оглянулась кругом, увидела влево от двери узенькую скамейку и хотела сесть, но скамейка была неровная, со сломанной ножкой, подпертая чурбаком посредине, и когда опустилась на край Антонина, то другой край приподнялся и задел ножкой стоявшее под ним пустое звучное ведро. Антонина вздрогнула и вскочила, чтобы уйти так же незаметно, как пришла, но проснулся черный, лежавший ближе всех, и поднял голову.
Свет от лампы мелькнул в мутных белках, глаза расширились, округлились, втянули в себя незнакомое и встревожились.
Антонина почувствовала, как она пристыла к полу, хотела что-то сказать и онемела.
Черный сбросил с себя армяк, сел, сдвинул со лба волосы.
— Баба!.. Зачем баба?.
Голос был отрывистый и глухой, как лай. Белая рубашка; расстегнутый ворот.