камней…
«Вон как! — дрогнула в Бабаеве удивленная мысль. — Как просто!..» Ярко представил, что стоит он не здесь, в пяти шагах от угла, а там, в углу. Шесть сквозных ран заныли в теле.
— Жи-ив? — облил его вдруг участливый голос Селенгинского.
— Жив, жив! — поспешно и как-то радостно крикнул он в ответ; и тут же кто-то засопел, и блеснул выстрел: пуля жмякнула в стенку в двух вершках от Бабаева.
— Черрт! — неистово заревел Лобода.
— Пищит: жив-жив, значит, воробей, не кукушка… Воробьев стрелять не грех, — хрипнул Селенгинский.
— Кукушка! В угол! Не торчать у стен! — раскатился голос Лободы.
Бабаев, точно его швырнули, как щенка, бросился в угол.
«Да ведь это… что это?» — мелькнул в голове вопрос и не нашел ответа.
Темнота показалась плотной, как кусты в лесу; сдвинулась со всех сторон и обхватила. Дрожала в лихорадке. Не дождь по крыше — это ее зубы стучали от дрожи… Темнота, и люди с револьверами… «Да ведь я с ними недавно сидел за столом, пил, говорил, глядел им в глаза…»
— Кукушка! Ждем! — молодо и страшно знакомо выкрикнул Глуходедов.
Бабаев хотел и не мог вспомнить, не мог даже приблизить к себе мутного пятна — лица Глуходедова, но то, что он крикнул, ударило его, как ледяная струя по голому телу.
— Ку-ку! — вызывающе дернул он в ответ, точно за веревку на колокольне.
И только отбросил себя на шаг, как сзади в угол правильным залпом горстью хлопнули пули.
— Фу, черт, — невольно выдохнул вслух Бабаев. На носках, чувствуя, что ему жарко и он бледнеет, напряженный и оглушенный залпом, он пробежал вдоль стены, задевая плечом доски.
Неловко стукнулся в угол.
— Легче! — насмешливо крякнул Селенгинский. — Проломишь угол — стрелять некуда будет!.
Кто-то засмеялся нервно.
— А зачем из углов кукукать? И от стены ведь можно? — тихо спросил Яловой.
— Мальчик! Это чтобы был порядок! Ждем! — пробасил Лобода.
В это время Бабаев слушал залп, еще певший в ушах, дождь на крыше и сердце.
От насмешки Селенгинского правая рука его с револьвером как-то неправильно вытянулась и сжала железо — пальцам стало больно.
Он овладел собою, потому что уже ненавидел. Толстые щеки Селенгинского встали так близко и ярко, что рука хотела метнуться им навстречу.
— Ку-ку! — пропел он нарочно высоко и длинно. Бросившись в сторону, он задал себе загадку: будет ли опять залп, или выстрелят вразброд, горох рассыплют. Ответил себе: горох, но раздался снова почти строго правильный залп.
Темнота ахнула вся сразу, точно упала крыша: рраз! Почудилось, что кто-то гнался живой, — так близко по стене ударились пули.
Холодно стало.
— Спелись! — вслух сказал Бабаев.
— А вы думали? — отозвался Шван.
Почему-то стало обидно, что отозвался именно Шван, всегда необыкновенно молчаливый золотушный немец, с отвисшими углами губ, и так еще хвастливо самовлюбленно отозвался.
— Ну, рысью в последний угол, марш-марш! — Это Ирликов, его голос, тонкий и острый, как его нос.
— Ждем! — крикнул Лобода.
— Ждем и просим! — прогудел Селенгинский.
«Гонят!..» Почему-то в первый раз только теперь ясно представилось Бабаеву, что его гонят и что он идет, бросается, крадется на носках, вздрагивает и ждет только потому, что его гонят.
И тут же он объяснил это: да ведь он уже не человек, не Бабаев, не поручик Бабаев — кукушка, птица… Шестеро людей стоят в шеренге и гонят птицу…
На один миг мелькнула так просто и четко старая ветла где-то внизу под косогором, где было еще много таких же старых корявых ветел, — зелено, жарко, сонно, — и кукушка… «Ку-ку! Ку-ку!» Звуки, вызванные памятью, проплыли, дрожа, нежные, почему-то лиловые, как даль, мягкие, как летучий пух от ветел…
Дрожали ноги, когда он крался… Проступало что-то звериное, жуткое, точно росли когти на пальцах, и в черной темноте так вольно было проступать этому звериному сквозь какие-то странные рубахи, ненужные высокие сапоги на ногах…
Сопело что-то сзади: это шестеро нетерпеливо ждали, переминаясь, меняя фронт.
Бабаев нащупал угол. Хотелось кончить.
— Ку-ку! — крикнул он в четвертый раз, крикнул так громко и злобно, как мог, и подумал: «Сейчас зажгут свечку!» Едва не забыл, что нужно отскочить; только отбросил тело, — четким, угловатым зигзагом, три вместе и три вразброд, хлопнули выстрелы. Совсем близко, до смешного просто и близко ударились в дерево пули.
— Конец! — сказал Лобода.
Только сытый смысл этого слова понял Бабаев, голоса он не слышал.
Закачалось черное, ослепило и расступилось слоями: Яловой зажег спичку.
нелепо качаясь, пел Селенгинский навстречу подходившему Бабаеву.
Бабаев чувствовал, что был бледен, и шел неровной походкой: ноги почему-то задевали одна за другую, пот холодел на лбу.
— Душа мой! — Селенгинский обхватил его за талию, наклонился. — Въи думаете, что ви — брунэт? Въи — сволочь!.. Ви даже вовсе и не блонди-ин!.. Разве так играют в «кукушку»!.. Нужно, как ртуть! Как коза!.. Хлопе, скоке, бокс!.. Как ог-гонь!.. Это молодежь! Это поручик!.
— Напал, черт! Дай отдышаться! — оборвал его Лобода.
При прыгавшем свете огарка тянулись к Бабаеву длинные спрашивающие лица. Это не было участие, он видел — это был только тот звериный страх за себя, который, шутя, оголяет бесстыдно человека, под которым, как под душем, нельзя отличить короля от шута.
Было приятно наблюдать это теперь, когда он снова стал человеком.
— Страшно? — откровенно спросил Шван.
— Вы знаете, что страшнее всего? Это когда лошадь верхом на человеке скачет! — желчно ответил Бабаев.
— Правильно, — одобрил Селенгинский.
— Это вы-то и есть лошадь! — в упор ему выжал Бабаев.
— Я? Почему я?
— Потому… что ржете!
— Вьюнош! Давай уж я на тебе и верхом поеду!
Селенгинский хотел было обхватить его сзади, но Бабаев вывернулся, как угорь, и поднял на него руку с револьвером. Глаза его окаменели и утонули в мутных глазах Селенгинского.
Он чувствовал, что малейшее движение с его стороны, и он выстрелит.
— Убьет ведь! — испугался вдруг Глуходедов.
Но огромный Лобода встал между ними, как стена, и, точно ничего не случилось, заговорил: