— Варенье! Вот именно: варенье!.. Пять банок, не особенно больших — средних… да. Извольте, говорят, заплатить штраф шесть-де-сят восемь рублей! За пять банок… этого… а?
— Да она бы их отдала им просто…
— Вот! Она: «Возьмите их, пожалуйста, себе, когда так… мне они не нужны»… — «Нельзя, — нам они, сударыня, тоже не нужны, а извольте-ка заплатить штраф за обман… шестьдесят восемь рубликов!..» Заплатила.
— Заплатила?
— Заплатила!
Дама сверкала, улыбаясь, своим золотым зубом, а Матийцев смотрел на нее с испугом: «Вот и у Лили лет через пять появится вдруг такой же зуб… какой ужас… Появится, и любуйся им целую жизнь… Какой ужас!»
Но еще ужаснее показалась Матийцеву другая дама с двумя небольшими детьми: плосколобая, с маленькой головкой, такая некрасивая, что было страшно как-то, что у нее вдруг дети.
«Как ты смеешь иметь детей? Ты не смеешь иметь детей!» — так назойливо и четко думал Матийцев, точно шептал, остановясь перед ней и упорно брезгливо глядя прямо в ее маленькие глазки и тяжелую нижнюю челюсть. Дама наливала в чашки молоко из бутылки, как всякая мать, дети болтали ногами и гнусавили, как всякие дети, но Матийцев, отходя от них и возвращаясь и опять брезгливо следя, назойливо думал: «Как ты смеешь иметь детей? Ты не смеешь иметь детей!..» И сердце у него явно болело, то толчками, то сплошь. А на перроне, куда вышел освежиться Матийцев, просторный круглолицый малый говорил бабе в теплом платке, что он едет «на ярмарок менять коня лутчева на коня худчева», и баба говорила: «Ты и вправду не вздумай…» Рядом же с ними кто-то спокойный, с лицом подрядчика из калужских плотников, полускивая жареные семечки, рассказывал другому такому же: «Повздорили, — а парнишка был при силе, — как вдарит его в легкое место под сердце, — у того изо рта пена клубком, — пять минут жил…» А другой, тоже пуская семечки, соглашался: «Это бывает…» Голодного вида щенная сука на трех ногах, пегая, с просящей мордой, приковыляла к ним, подрядчик болтнул в ее сторону ногой; она пробралась к просторному малому; малый зыкнул на нее: «Пшла, черт!» Из кучки шахтеров-татар еще издали кто-то бросил в нее чуркой.
И небо над станцией было все в вечерней заре, такой желчной, растревоженной, сырой, чрезвычайно неуютной, как будто ему и в высоте — нестерпимо и ближе к земле — чадно. От него лица у всех повосковели, лохматые осокори, взъерошенные ветром, имели вид тоскующий и несколько с горя пьяный, и грачи в них омерзительно неприятно орали, кружась около гнезд, непричесанно торчащих во все стороны, собранных кое-как, без любви к делу и месту, лишь бы поскорее нанести яиц, навысидеть грачат и разлететься.
— Вы, наверно уж, занимаетесь магнетизмом?
— Почему? — спросил Матийцев, удивясь.
— У вас такие блестящие глаза… Ну, конечно же, вы магнетизер, — вы мне сказали: «Я займу верхнее место», — а я вам сказал: «Пожалуйста», — а сам всю дорогу об этом думал: «Войдет если кто в наше купе, я ему уступлю нижнее, а сам займу верхнее, потому что там спокойнее и можно уснуть…» Но вы на меня посмотрели блестящими глазами, и я все свое забыл, а ваше исполнил. Значит, ваша воля сильнее моей.
— Конечно, сильнее, — сказал Матийцев.
Тот, кто говорил с ним, был низкого роста и коренастый, лет сорока, рябоватый, белобрысый, с красной лысиной на темени, с лицом вообще простонародным, но неспокойным, и глаза у него тоже блестели, и на белках были красные жилки; может быть, он тоже не спал перед этим несколько ночей.
— Вы сказали: «Конечно», — значит, я не ошибся!.. Вот видите, как я знаю людей… У вас подушки нет, — положите вот валик; садитесь, посидите пока. Да, замечательно!.. У простых, обыкновенных людей не бывает таких глаз… проницательных…
Кто-то третий в купе спал или готовился спать, обернувшись к ним спиною; на верхнем месте, напротив, лежала чья-то разобранная постель, свечка в фонаре светила тускло, и сосед Матийцева, точно притянутый, смотрел совсем близко ему в глаза. «Что он такой странный?» — думал Матийцев.
— Вот я у вас и попрошу совета, а если вы не дадите, то, значит, никто не даст. История моя такого рода. Я, видите ли, дорожный машинист, еду по служебному билету, — и еду я тоже в Ростов просить начальство насчет перевода. Я, заметьте, семейный человек, даже лучше сказать, многосемейный: семь душ детей, два последних — близнецы, а соперник мой — он одинокий брюнет, глаза с поволокой, а волосы хоть и жидкие, все-таки хорошие, кудрявые, только с начальством он никак не может ладить… А мне втемяшилось в голову: город, в котором он служил (не буду его называть, чтобы не путать лишнего), — вот, значит, город этот лучше моего, есть полная гимназия, чтобы детей учить, продукты дешевле… Прошу перевода. Перевели нас — один на место другого. И что ж вы думаете? — Конечно, красивым людям все удается… Ему удалось, а мне нет… Ему открылись добавочные штаты — понимаете — больше жалованья (а зачем ему? — ведь холостой), — а я на то же жалованье в большой город. Плата в гимназию здесь сто рублей, а у нас было пятьдесят — при семи человеках это что значит? Продукты не дешевле, а даже, напротив, дороже… И только перевели нас — в тот же год полная гимназия и у нас открылась!.. Что вышло-то! Вот еду хлопотать, чтобы опять переместили взаимно один на место другого… а?
И, понизив голос так, что за стуком поезда еле было слышно, совсем приблизив к нему круглую голову, положив осторожно руку на его колено и впившись глазами в его глаза, он спросил:
— Удастся мне это?
— Не знаю, — ответил Матийцев.
— Ка-ак?.. Вы посмотрите на меня внимательно, — тут он вскочил, отдернул получше занавесочку фонаря и стал перед Матийцевым, опустив покорно руки. — Не забудьте того, что у меня шанс: он одинокий, гордый поэтому, с начальством ладить не умеет, я же…
— Удастся, — сказал твердо Матийцев, не улыбнувшись даже.
— Вот!.. — Машинист облегченно вздохнул и стал вдруг трясти его руки. — Вы меня возродили!.. Как увидел я давеча ваши блестящие глаза, думаю: вот! Это — встреча! Воскрес духом… Конечно, удастся! Начальство меня знает: службы — пятнадцать лет… Ведь они должны ценить это, хоть я и невысокого положения человек… А тому, сопернику моему, совершенно безразлично… спасибо вам… Вы для меня много сделали. Это факт.
И Матийцеву странно было ощущать его осторожные пальцы, благодарно гладящие зачем-то его колено, и почему-то стыдно было немного, что колено у него худое, с выдающимися мослаками (колено, которое завтра умрет). А машинист, ерзая беспокойно и поднося к его глазам свои, завел скачущий, беспорядочный, захолустный разговор о предчувствиях и снах, о воспоминаниях из какой-то прошлой жизни, которая будто бы должна быть у всех, о чудесных случайностях, обо всем том, чего нет ни в каких точных науках, но во что так хочется верить человеку, особенно если сидит он много лет в маленьком городишке, получает маленькое жалованье и считает себя обиженным судьбой.
Пришел тот, чья постель была наверху, — его как следует не разглядел Матийцев, — не торопясь разделся, хотел было почитать при свете газету, пошуршал, пошуршал ею, вздохнул, что нет электричества, и улегся спать.
И уже несколько станций проехали, а машинист все решал какие-то свои вопросы, поминутно обращаясь к Матийцеву. Иногда Матийцев вставлял скупые слова — так неотступен был машинист, а иногда ловил себя на том, что его занимает даже эта беседа, как занимает иногда взрослого беседа с детьми. Только то, что он уже не только гладил, а обхватил даже его колени, совсем не понравилось Матийцеву.
— Что это вы за меня так ухватились? — сказал он наконец. — Так человек за человека хватается в последние минуты только, когда, например, тонет.
— Я и тону!.. Вы что же думаете? Я, конечно, тону, потому я за вас и ухватился… Это мне бог вас послал!.. — подхватил машинист, но руку с колена все-таки снял и обеими уже руками затыкал в воздух еще оживленнее.
— Ведь бог не почил от дел своих в седьмой день, — это неправильно… Он не почил, и изменения происходят постоянно, мы их только не замечаем… Не так ли?