стремится к чему же человечество? К будущему обществу, когда не будет никаких войн? К «мертвому шагу»? И вот тогда-то именно и можно будет, значит, заниматься живописью на полной свободе? И на все эти вопросы я хотел бы найти ответ! Буду все-таки ежедневно читать эту книжицу на сон грядущий.
И, хлопнув рукой по карману, куда спрятал книжку Бебеля, Сыромолотов простился с Надей и Нюрой.
На прощанье он сказал номер телефона «Пале-Рояля» и условился насчет свидания на другой день.
Казалось бы, что в комнате сестер студенток после ухода шумоватого художника должна была воцариться тишина и с этажерки на стол, где только что пили чай, должны были перейти толстые книги Буслаева и Веселовского. Но книги оставались на этажерке и тишина не воцарялась.
Приезд художника-затворника в Петербург был непостижим для Нюры и совершенно невероятен для Нади, и в то же время Надя считала необходимым делать один за другим выговоры младшей сестре за то, что она позволяла себе вольничать с известным художником, точно он молодой человек и явился, чтобы пригласить ее в театр.
— Да откуда ты взяла, что я вольничала с ним? — защищалась Нюра. — Это ему, напротив, вздумалось вольничать!
— Что ты, с ума сошла? Когда же он вольничал? — изумилась сестре Надя.
— А зачем он меня по головке вздумал гладить?
— Да он вовсе и не думал гладить, что ты, во сне это видела?
— Однако же гладил! А ты, может быть, оттого и злишься, что не тебя!
— Что у тебя там в голове делается, не понимаю!
— И понимать нечего! И ничего не делается! Это у тебя в голове что-то делается, а совсем не у меня!
— И почему-то вдруг высунулась с «мертвым шагом»!
— Что же тут такого? Ну и с «мертвым», — подумаешь, обида какая! Все так говорили, вот и я сказала!.. Он и действительно так ходил: пять шагов пройдет и станет и на всех смотрит, как сыщик какой… Вообще ты сама не знаешь, к чему бы придраться, а только придираешься ко мне зря!
И тут же, мгновенно, глаза Нюры переполнились слезами, и Надя призналась себе, что младшая сестра ее, пожалуй, права по-своему, хотя она сама считала ее в чем-то виноватой, и это ничего не значило, что не удавалось вложить ее вины в какие-то точные слова.
Трудно было ей и понять, почему Нюра чувствовала себя с этим большим художником гораздо свободнее, чем она сама, однако она пыталась понять.
— Конечно, — говорила она уже более отходчиво, — ты в его мастерской не была, да и вообще к живописи у тебя нет никакого призвания, и для тебя решительно все равно, что Сыромолотов, что какой- нибудь маляр, который вывеску для парикмахерской стряпает…
— Не воображай, пожалуйста! — прерывала ее сквозь слезы Нюра. — Не хуже тебя понимаю, а только…
— Я, конечно, не млею перед ним, а ты млеешь.
— Как это «млеешь»?
— Так, очень просто… Я ведь заметила это, не слепая.
— Конечно ж, я его уважаю… Я его и должна уважать, а как же еще, когда я перед ним просто девчонка?
— Рассказывай! Ты просто остолбенела, когда он вошел, а я что же, тоже должна была бы стоять столбом, как в классе?..
Препирательству этому положила на время конец Варя, пришедшая за самоваром.
Надя спросила, почему это она отворила к ним в комнату дверь, когда пришел гость, на что Варя, поднеся по привычке свой фартук к носу и улыбнувшись вполне виновато, ответила:
— Да прямо вам сказать — с испугу я это: он это смеялся ишь, а мне-то подумалось бо знать что, барышня! Кто же у нас тут до такой степени когда смеялся? Никогда ведь у нас этого не было…
Сыромолотов же, который мог иногда так же оглушительно смеяться, как и чихать, — чем он пугал даже и привыкшую к нему Марью Гавриловну, — выйдя от сестер на улицу, хотел было взять извозчика и отправиться к художнику Левшину, на седьмую линию Васильевского острова, для чего нужно было переехать через Неву, но передумал: ведь можно было не застать его дома и только даром потерять время.
Когда он шел по Невскому к себе в «Пале-Рояль», то ни Нюра, ни кто-либо другая из ее подруг по гимназии не могли бы сказать, что он идет мертвым шагом.
Напротив, он шел, не уступая никому рядом с собою, именно так, как принято было в то время ходить вообще у петербуржцев, которые всегда были стремительны в полную противоположность крайне медлительным москвичам.
Уличная толпа столицы его молодила. Но ведь он и уносил в свой номер то молодое, что просочилось в него от свидания с Надей и ее младшей сестрой. А в кармане пиджака он нес еще более молодое, такое, что не родилось еще, что только еще грезилось мечтателям, — «будущее общество».
Война, которая началась и, может быть, шла ради того, чтобы появилось наконец-то будущее общество: теперь вот, под разговор таких повитух, как пушки разных систем, оно рождается.
«Прочитаем, прочитаем, что это за общество!» — очень отчетливо говорил про себя Сыромолотов.
Он, который на чтение не только газет, но и книг смотрел в последние годы как на явную потерю времени, теперь уже не считался с этим. Не знать того, что знала Надя и, может быть, даже ее сестра, ему казалось как-то неудобным.
Но больше всего занимал его, конечно, вопрос о живописи и художниках в будущем обществе, если допустить на один хотя бы час, что это общество не утопия, что оно возможно не только кабинетно, теоретически, что оно придет, — вслед ли за войной, или несколько позже, но придет непременно.
Невозможно было представить себе вечером на людном и мирном Невском проспекте войну, как она велась там, на западе; однако нельзя было и представить того, чтобы так бурно вдруг всколыхнувшиеся народы Европы сыграли впустую.
Последствия этой войны должны быть чрезвычайными — такой делал вывод из беседы с сестрами Невредимовыми Сыромолотов, хотя о войне они с ним и не говорили. То, чего совсем не затрагивали в разговоре, он договаривал, идя один в толпе.
Раньше ему попадались здесь же, на Невском, люди, думающие вслух: идут и бормочут, ни к кому около себя не обращаясь и никого даже не замечая. Теперь он ловил себя на том, не бормочет ли и он сам тоже.
На всякий случай время от времени он подносил руку к усам, чтобы себя проверить.
На другой день, сидя у Левшина на балконе (квартира его была на четвертом этаже, и с балкона открывался вид на большую часть Васильевского острова), Сыромолотов говорил:
— Ведь вот ты всю свою жизнь работаешь и я тоже, и все вообще художники, если только они талантливы, способны работать, не… не покладая рук. Но, не угодно ли тебе, был со мною такой эпизод… Это после уж того случилось, как я из Петербурга уехал, я тебе этого, кажется, не рассказывал, когда ты у меня был. Да тогда этого и не к чему было вспоминать, а вот теперь, когда я у некоего Бебеля вычитал, что будущее принадлежит пролетариату и женщине…
— Кому? Пролетариату и женщинам? — повторил Левшин.
— Да, так прямо и сказано: пролетариату и почему-то женщинам. Так что теперь мне вспомнилось и хочется тебе рассказать. Пошел я на натуру, — это под Воронежем было. Нашел мотив для пейзажа, сел… На переднем плане две избы, омет соломы, сарай, — крыши соломенные, — кое-какие деревья… Холст был порядочный, этюд же хотелось сделать законченный. Сижу час или больше, и вот подходит ко мне мужик, из крайней избы вышел. Подошел, «здравствуй» не сказал, а стал около и прямо чертом смотрит. Не то чтобы старик, однако и не молодой. Дело было осенью, поддевка на нем внакидку, картуз с козырьком лаковым, синий, на ногах бахилы… Зашел сзади, смотрит, а я думаю — сижу, черт его знает, что у него в башке: