совершенно ничего не понимающий… Значит, я все-таки в чем-то таком не прав, — вот к какому я выводу прихожу… А что касается картины этой, то ее-то уж во всяком случае не брошу.
Это вышло у Нади совершенно непроизвольно, а, может быть, просто потому, что он назвал ее ребенком: она схватила обеими руками его правую руку, приблизила лицо к его лицу и спросила торопливо, совсем по-ребячьи:
— Даете, даете слово, что не бросите?
— Да ведь сказал уже, — притворно хмурясь, ответил Сыромолотов.
— Ну, хорошо, я верю… А когда кончите, мне ее покажете?
— Кому другому, может быть, и не покажу, а вам, Надя, во всяком случае, и притом первой, — серьезно сказал Сыромолотов и так же, как это у него вышло в первый раз, когда она увидела «Майское утро», по-отечески поцеловал ее в лоб.
В этот же день вечером, когда стемнело в доме настолько, что нельзя уже было писать красками, Сыромолотов неожиданно, выйдя немного пройтись по своей улице, встретил сына.
На улице было сумеречно, но не настолько, чтобы два человека исключительной телесной мощи — отец и сын, хотя бы и довольно давно не говорившие друг с другом и не писавшие друг другу писем, — могли разойтись, притворясь, что не узнали друг друга.
Прошло уже несколько месяцев, как они не виделись, но, неожиданно столкнувшись почти грудь с грудью, Сыромолотов-отец остановился; Сыромолотов-сын остановился тоже.
Они не поздоровались друг с другом, не подали рук друг другу. Только отец коротко спросил сына:
— Откуда?
— Из Риги, — ответил сын.
— А-а, у этой, у своей, был, у циркачки?
— Между прочим, и у нее тоже, — рокочущим голосом сказал сын, более высокий, чем отец, и заметно более широкий в плечах, хотя еще молодой на лицо, моложе двадцати пяти лет.
— Как ее? Шютц, Шульц? Эльза?
— Шитц Эмма, — поправил отца сын.
— Выступал там, в цирке? — спросил отец, глядя исподлобья.
— Между прочим… Однако и выставку своих картин там сделал…
— Ого! Выставку картин… которых нет…
— Набралось все-таки на целый зал.
— Что-то не слышно было об этой выставке. Где о ней писали в газетах? — строго спросил отец.
— В Риге в одной газете была статейка… А в петербургских, в московских, разумеется, и быть ничего не могло.
— Так-с. Выставка, значит… А сюда зачем?
— Приехал дом свой продать.
— А-а, вот как! И потом опять туда, в Ригу?
— Едва ли удастся, если бы и хотел.
— Что так? Почему может не удаться?
— Как же так «почему»? Я хотя и белобилетник, но ведь отца не кормлю, — пробасил сын.
— Еще бы я тебе позволил себя кормить! Хорошо и то, что хоть сам себя кормишь, у меня не просишь… Но все-таки, при чем тут белобилетники?
— Услышать пришлось в Петербурге, что будто бы будут брать и нас в ополчение.
— Вот ка-ак! Ополчение брать? На моей памяти никогда не бывало, — встревоженным уже голосом сказал отец, а сын добавил:
— И запас, и ополчение — все силы сразу… Говорят, война ожидается такая, какой еще не видали.
— Это в Петербурге так говорят?
— В Петербурге.
— Там должны знать, я думаю: там двор и все власти.
— Ну еще бы. Там — всё.
— А мы тут сидим и только еще гадаем на ромашке: будет — не будет. Значит, непременно?
— Вернее верного.
— Гм, да. Вот это — новость… Ты когда же, впрочем, приехал?
— Только что. Час назад с поезда.
— Куда же идешь на ночь глядя?
— Хотел к нотариусу зайти, через которого дом покупал, — не найдет ли покупателя за ту же цену, только бы как можно скорее.
— Той же цены, то есть какую ты сам дал, нотариус тебе не даст, раз дело к спеху.
— Да ведь не он же сам будет покупать.
— Это все равно. Кроме того, сейчас поздно уж по нотариусам ходить.
— Я ведь к нему на квартиру хотел.
— Будет гораздо хуже. Завтра ведь будни, найдешь его в конторе, там и скажешь, — кстати, там народ, комиссионера какого-нибудь найдешь или комиссионер к тебе сам прицепится, что точнее… А к одному комиссионеру еще пять прилипнет, — вот они тебе и найдут покупателя, а нотариусу об этом незачем даже и говорить.
— Комиссионеры — это, пожалуй, так… Я об этом даже и не подумал, — пробасил сын.
— Ну еще бы. Где же тебе об этом думать, — сказал отец.
— В таком случае, я поверну домой…
— Если чаю не пил, можешь зайти, — кивнул на свой дом отец, — там Марья Гавриловна теперь самовар ставит.
— А Марья Гавриловна все еще у тебя? — вместо согласия спросил сын.
— А почему же ей у меня не быть? Она свое дело справляет. Иди, а я еще погуляю минут десять.
Сыромолотов-сын сказал:
— У меня дом пустой сейчас… У нотариуса я думал чаю напиться.
— Ну вот и иди, — сказал отец и двинулся дальше, а сын грузными шагами направился к дому отца.
Конечно, десяти минут Сыромолотов-отец не гулял: он дал только сыну возможность одному, без него, войти в дом, чтобы удивить этим Марью Гавриловну. Он был слишком встревожен тем, что узнал от сына, и потому только дошел до угла своего квартала и тут же повернул домой, откуда выгнал Ваню (так обычно все звали его сына) несколько месяцев назад.
Именно то, что отец никогда не мог понять, что такое делает и зачем делает сын, и было причиной их последней размолвки, как нескольких до того. Однако Алексей Фомич давно уже привык к тому, что у Вани своя жизнь, как у него своя. Никаких особенных отцовских чувств к нему он не питал и раньше, когда жива еще была его жена, мать Вани, а теперь тем более, когда из него вышел не столько художник, сколько борец на цирковой арене, произошло отчуждение, и, может быть, даже отец прошел бы мимо сына, отвернув от него голову, если бы не простое любопытство, откуда именно он приехал.
Минуты через три, войдя к себе, он услышал от Марьи Гавриловны в прихожей таинственный шепот:
— Алексей Фомич, а у нас Иван Алексеич, — только что сейчас вошел, сидит в столовой.
— А самовар у вас готов? — осведомился Алексей Фомич.
— Самовар сейчас закипит.
— Да вы какой, маленький, конечно, поставили? Поставьте-ка еще и большой: он ведь стаканов двенадцать выпивает, не меньше.
Марья Гавриловна тихо всплеснула руками, однако шепнула:
— Сию минуту поставлю! — и шмыгнула на кухню; у нее появилась и чрезвычайная быстрота движений и таинственность в голосе: приход сына к отцу в дом оказался в ее представлении событием