— Работает, брат… У нас будет работать; вот, смотри.

Гаврик посмотрел, помолчал, потом сказал, чуть-чуть улыбнувшись:

— Однако я ведь тоже работал… и сверхурочно работал… А у нас, в Советской республике, так заведено: кто работал, тот что-нибудь должен получить за работу.

— А я тебе ничего не дал, верно… Ну что же я тебе могу? Денег у меня нет.

— Зачем у тебя? У вашего учреждения — какое оно там, — мои заработанные деньги, я так думаю, а совсем не у тебя.

— Э, с нашими папашами возиться — сто бумажек надо написать, и вообще это целое дело… Вон велосипед мой стоит, хочешь взять за эту работу?

— Ну вот еще. Велосипед же твой личный?

— Конечно, личный… Да он мне по дешевке достался… Ничего, бери.

— Да я на нем и ездить не умею…

— Тем лучше, значит — учись.

— Я взять могу, конечно, на время, попрактиковаться, если у меня его ребята не поломают… — сумрачно сказал Гаврик. — А денег ты все-таки расстарайся.

— Попытаюсь. Только надо тебе знать, что пыл Коксостроя к нам значительно охладел и с новыми затратами на станцию — дела тугие… Даже стараются подсократить штат. Была тут у нас, например, как лаборантка Лиза Ключарева — ушла; ее никем и не думают замещать. Правду сказать, толку от всей нашей работы очень мало. А если это просто лаборатория для практики студентов, то почему ее должен финансировать Коксострой? У него и своих расходов довольно… Так что ты велосипед бери и не стесняйся… А если мне когда понадобится, я у тебя его возьму на время, ничего. Пусть так и будет: велосипед теперь твой.

Гаврик пожал плечами, потом взвалил на них велосипед и вынес его из подвала.

А не больше как через неделю, — сошел уже весь снег, было тепло и сухо, — Леня обратил внимание на лихого велосипедиста, который мчал по улице, не прикасаясь к рулю, даже заложив руки за спину для пущей картинности. Во рту у него блестел на солнце свисток, а теплая вязанка придавала ему вид заправского боевого спортсмена.

Присмотревшись к нему пристальней, Леня узнал в нем Гаврика и подумал не без удовольствия: «Способная все-таки мы порода».

А Лиза Ключарева действительно вскоре после прогулки с Леней в парк бросила подвал, ссылаясь на то, что нужно готовить дипломную работу.

Однако дипломные работы в том году были отменены.

Выпуск новых инженеров, в том числе Слесарева, Шамова, Карабашева и Зелендуба, прошел торжественно и остался в памяти всех еще и потому, что ректор Рожанский, желая подать стакан воды одному из ораторов, переусердствовал, заторопился и вместо стакана налил воды из графина в чью-то лежавшую поблизости от него шляпу. А когда, несмотря на торжественность минуты, прыснул около него кто-то смешливый, а за этим другие, торопливо стал выливать бедный Рожанский воду из шляпы обратно в графин.

Может быть, такая рассеянность подействовала, как действует зевота, заразительно и на Леню, только он в этот день, обращаясь к Геннадию Михайловичу, назвал его почему-то «Геннадий Лапиныч», и тот не на шутку рассердился и раскричался, а бывшая при этом Конобеева подскочила к Лене и очень отчетливо, как всегда, залпом обругала его «длинным балдой, недоноском, зазнайкой, сумасшедшим, печенегом», на что Леня, тоже как всегда, сказал ей миролюбиво:

— Заткни фонтан своего красноречия.

Вечером в этот же день все подвальщики, ставшие инженерами, катались на бермудском шлюпе под парусами и пели: «Реве тай стогне Днiпр широкий».

Леня был оставлен при институте, как и Шамов, стараниями которого в подвале стало одним трайб- аппаратом больше; но оба они видели, что от решения коксовой задачи они далеки, хотя и завалили коксовыми корольками, полученными от разных опытов, все свободное место под лестницей подвала.

Количество углей Донбасса, способных спекаться, было невелико, промышленность требовала их вдвое больше, и это только теперь, а между тем предстоял ведь в металлургии огромнейший взлет в связи с принятой и неуклонно проводившейся пятилеткой.

Нужно было овладеть таинственной сущностью угля настолько, чтобы он безотказно, в тех или иных устойчивых смесях, давал в коксовых печах необходимый для домен кокс, отнюдь не забуряя и не портя ни печей, ни домен.

— Не-ет, как ты хочешь, а эту задачу может решить только химия, — теперь уже совершенно уверенно говорил Шамов. — Только тогда, когда мы химически ясно представим себе процесс коксования…

Но Леня перебивал нетерпеливо:

— Через сто лет… А если даже и химия, то не в том объеме, в каком мы ее знаем. Если химия, то нам с тобой еще много надо учиться химии. Пусть будет по-твоему, химия, ладно, но тогда, значит, чтобы стать хозяевами кокса, мы должны стать хозяевами каких-то новых химических процессов, а не толочься на одном месте, как сейчас… Что-нибудь одно из двух: или химия — застывшая наука и все свои возможности исчерпала, или она может и должна, конечно, бешено двинуться вперед. А если может двигаться, то надо ее двигать — вот и все.

Мирон Кострицкий с Тамарой уже два года как работали в крупнейшем научно-исследовательском институте в Ленинграде, и от них Леня получил письмо: каталитики приглашали бывшего соратника по катализу работать снова с ними вместе. Леня немедленно ответил, что приедет.

Когда он сказал об этом Голубинскому, у того, всегда такого уравновешенно спокойного, дрогнули губы и очень уширились, как от испуга, глаза. Он бормотал ошеломленно:

— Что вы, послушайте, — если вы не шутите. А как же наша коксостанция без вас? Нет, это совершенно невозможная вещь. Вы, такой инициативный человек, и вдруг… Нет, мы постараемся вас удержать, иначе как же?

И все-таки Леня решил уехать.

Перед отъездом он понял, что значил старый Петербург для его отца. Он видел, что отец сразу как- то помолодел и налился прежней энергией, какую замечал у него Леня только лет пятнадцать назад. Ему казалось даже, что отец сейчас же собрался бы и поехал вместе с ним, если бы появилась для этого какая- нибудь возможность. С какою нежной любовью и как обстоятельно говорил отец об Академии художеств, о Васильевском острове, на котором прожил во времена своего студенчества несколько лет, об Эрмитаже и других картинохранилищах, о сфинксах, лежащих у входа в Академию, и бронзовых конях Клодта на Аничковом мосту, об адмиралтейском шпиле и ростральных колоннах, о Неве с ее подъемным мостом, о Фонтанке, о Невском проспекте, который был чудеснейшей из всех улиц всех городов старой России, о выставках художников, о Чистякове, Репине, Шишкине, Куинджи… Это был совершенно неиссякаемый поток воспоминаний, притом таких улыбчиво тонких и трогательно нежных.

— Ну-у? Михай-ло, ты кончил? — несколько раз спрашивала его очень строго жена, теребя себя за мочки ушей.

Но он только отмахивался от нее:

— Обождите, мадам, — и продолжал говорить, вдохновенно сверкая очками.

Множество поручений надавал он Лене потом, все прося их записать, чтобы не забыть. Ему хотелось узнать, кто из знакомых художников остался в живых и живет теперь в Ленинграде, что они пишут теперь и где выставляются, и покупает ли кто-нибудь их картины, а если покупает, то сколько платят и за холсты каких именно размеров; продаются ли в Ленинграде масляные краски нашего изготовления, и хороши ли они, и сколько стоит, например, двойной тюбик белил, только цинковых, а не свинцовых; и не выходит ли там какой-нибудь журнал по вопросам живописи, неизвестный пока здесь, в провинции… Поручений было очень много.

— Михайло, замолчи! — кричала на отца мать, но он выставлял в ее сторону руку, говоря:

— Обождите, мадам, — и продолжал.

В конце февраля бледно-голубым, прозрачным, слегка морозный днем Леня умчался в Ленинград.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату