Мотается, мотается фонарь на пустынной улице.
— Ты не можешь понять? — еле слышный вопрос.
— Не то чтобы понять, скорей осознать. Ситуация ставит в тупик. Ты моя ученица, тебе шестнадцать. Я учитель, мне двадцать три…
— Мне скоро семнадцать, — поспешно произносит она.
— Через год!
Бедная моя девочка. Она сжалась в кресле. Затравленно глядит на меня. Я сел к её ногам, положил на колени голову. Она отодвинулась.
— Леста, — бормочу я, — небесное имя…
— Ты… ты боишься… — шепчет она.
— Да, я боюсь. Но боюсь за тебя.
— А я не боюсь.
— Ты просто не понимаешь!
— Я понимаю, я всё понимаю. Давай убежим.
— О, господи, я это читал. Но куда, куда?
Молчание.
— А ты прав, — говорит она.
Молчание.
— Ты не знаешь, как относиться ко мне.
Я возражаю:
— Но ведь и ты, и ты ничего не знаешь. Неясные фантазии, проблески смутных видении. Слова и письма, которым я до сих пор не могу найти объяснения. Ты уверена, что твоё отношенье ко мне не прихоть, не наважденье?
Я начинаю распаляться.
— До сих пор о тебе почти ничего не знаю. Ты словно метеорит, павший с неба. Даже вопросы о бабушке или маме пока без ответа. Ты думаешь, неинтересно? Мне безразлична твоя судьба? Почему мы ходим вокруг да около? Почему не доверишься мне? Какие ассоциации в твоей голове? Пусть натура твоя необычна. Пусть склад ума непростой. Но кому-то, кому-то ты должна рассказать? Мне твердят, ты не от мира сего. Хоть и так. Но я уже в твоём мире! Пора открыться! Я словно впотьмах, я на ощупь иду. Но нельзя же всегда на ощупь!
Я хожу по комнате и машу рукой. Мой голос всё громче.
— Необыкновенные отношенья требуют необыкновенного доверия. Я дальше так не могу! Я слишком многим рискую! В конце концов, я простой человек, что бы ты там ни твердила! Я не могу, чтобы поезд сошёл под откос потому, что стрелка полунамёками перевела его на тупиковый путь. Извини, эта метафора. Может, гипербола. Но суть верна. И повторю, я слишком многим рискую. В том числе и твоей судьбой!
Замечаю внезапно, что в кресле её уже нет. Завернувшись в плед, она стоит в углу комнаты у стеллажей. Окаменевшая, неподвижная.
— Что, что? — растерянно спрашиваю я.
Из угла тихий, но ледяной голос:
— Я поняла вас, сударь. Я знала, что вы не способны, но продолжала надеяться. Вы боитесь даже первого снега. Вы трус.
— Что ты мелешь? — бормочу я.
— Не смейте! — она возвышает голос. — Не смейте так со мной говорить! Я жалею, что в прошлый раз не приказала выбросить вас вон!
Я подвигаюсь к ней незаметно, тихонько, всматриваюсь в лицо. Оно белое. Вместо глаз тёмные впадины. Я пугаюсь.
— Леста, послушай…
— Не смейте ко мне подходить, — цедит она. — Вон. Вон из моего дома…
Она пошатывается, приваливается к стеллажам. Я бросаюсь, вовремя подхватываю её. Она тяжелеет в моих руках, опускается на ковёр.
— Леста, что с тобой, Леста…
На щеках моих слёзы. Я шепчу и целую её холодное, родное лицо. Бормочу и целую.
— Прости, прости меня, девочка дорогая…
Она открывает глаза.
— Где я…
— Мы с тобой, с тобой… — я снова покрываю её лицо поцелуями. — С тобой, с тобой. Будь, что будет…
После осенних каникул всё началось. Первые вести донёс неунывающий Котик.
— Старик, когда же мы двинем на пиво? А, ты занят мировыми проблемами. К тому же в твой класс проникла бацилла.
— Какая, к чёрту, бацилла и в какой мой класс?
— Само собой разумеется, класс девятый, первейший, любимый.
— Какая бацилла?
— А, так. Говорят, ученица твоя ходит в церковь.
Я похолодел.
— Так ты идёшь пить пиво?
Пришлось тащиться в «метро», хотелось услышать всё.
— Религиозная бацилла! — вещал Котик за кружкой пива. — Не обращай внимания, ты здесь ни при чём.
— Какая ученица?
— Ну та, ненормальная. Арсеньева, что ль? Кстати девочка неплоха.
— Зачем ей церковь?
— Бог её знает. Ха-ха! Видишь я сказал, Бог. Все мы немного религиозны.
Я попытался разведать, что грозит ученице за посещение храма.
— Откуда я знаю? Эй, Зоечка, пива! Да ничего не грозит. Это первый случай. Она комсомолка? Ну, вызовут, поговорят. Может, выговор влепят. Ты, я смотрю, напрягся. Но мы ведь не взяли классного? Копышев пусть разбирает. Верочка возвернулась? Я, брат, не теряю надежды…
Он лопотал, а я напряжённо думал. Чувство тревоги всё больше овладевало мной.
Затем меня вызвал Наполеон. Кабинета у завуча не было, мы говорили в директорском, хозяин болел. Наполеон имел торжественный вид. В тот день он поразил школу новым ядовито-синим костюмом с широченными брюками и мощными отворотами пиджака. Ещё бы красные галупы, мелькнуло у меня в голове. Генерал Бонапарт.
Со стула вскочила вечно восторженная Розалия Марковна. Я сразу понял, что её присутствие в кабинете не случайно.
— Проходите, Николай Николаевич, присаживайтесь. — Наполеон расхаживал но кабинету, выпятив живот и заложив руки за спину. Иногда он невзначай оглядывал свой новый костюм и убирал с рукавов соринки.
— Как обстановка в классе, Николай Николаевич?
— Николай Николаевича все так любят! — заверещала Розалия Марковна. — Ребята довольны!
— Это хорошо, хорошо, — произнёс Наполеон.
— Учимся, всё нормально, — ответил я.
— Какую проходим тему?
— Сейчас у нас Чернышевский, «Что делать?».
— Помню, помню, — Наполеон удовлетворённо погладил себя по животу. — Сны Веры Павловны, Рахметов. Я сам хотел спать на гвоздях… Ну и как, понимают ребята?
— Понимают.
— Тютчева, говорят, читаете?
— Тютчев не основной, но хороший поэт, — вставила Розалия Марковна.