революции, то в 1929 году они приняли массовый характер — началось раскулачивание.
Естественно, что в вопросе арестов не существовало ограничений, и любой неосторожный шаг мог привести к катастрофе. Тем более, если этот шаг сопряжен с защитой» невозвращенца» — человека, не пожелавшего вернуться в СССР.
Один из ответов отца и отклики на него со стороны редакции мне бы хотелось привести здесь.
«Рабочий и искусство». 30 сентября 1929 г. ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ Уважаемый товарищ редактор!
Позвольте через посредство Вашей газеты ответить товарищам рецензентам, отозвавшимся на последнюю работу Госета» Суд идет» в постановке молодого талантливого Каверина.
Я рад, что работа товарища Каверина в нашем театре встретила единодушную, достойную положительную оценку. Тем более становится непонятным тот тон, совершенно недопустимый, а иногда и возмутительный (И. Туркельтайб), который приняли означенные товарищи в отношении основателя Госета, мастера, товарища Грановского.
Правда, товарища Грановского сейчас нет в Москве — он временно в Берлине. Это, конечно, дает повод для выражения неудовольствия, даже негодования по случаю его отсутствия, но товарищам рецензентам это открыло совершенно иную возможность — возможность доходить до оскорбительных и недопустимых выпадов по его адресу, очевидно в уверенности, что это может остаться безнаказанным.
Товарищ Грановский остался в Берлине временно (см. «Известия ВЦИК» от 26 октября сего года). А за время его отсутствия так удобно уничтожить значение его огромной работы, так легко на месте высокой цифры, обозначающей его заслуги, тихонечко и зло зачеркнуть единицу, оставив лишь сплошные нули. И действительно, еще недавно рецензенты» Вечерней Москвы» находили множество патетических слов для оценки высокого мастерства Госета и его руководителя товарища Грановского… И вдруг, на страницах той же» Вечерней Москвы» — «штампы Госета», «игры по Грановскому» и другие замечания и советы, как актеру, учившемуся у своего мастера в течение десяти лет, легче всего освободиться от преподанной ему определенной сценической системы.
Нет, товарищи, Госет… был создан Грановским. Благодаря ему театр приобрел свой стиль, свое лицо, свой собственный театральный язык. Можно быть какого угодно мнения о Госете и его основателе, но нельзя с безответственной циничной легкостью сводить на нет десятилетнюю работу театра и его мастера, ибо эта работа есть огромное достижение советской культуры, и, как таковое, она зафиксирована не только в СССР, но и расценивается далеко за пределами Союза. Если этого некоторые рецензенты — однодневки не понимают, я вынужден это сказать.
С. Михоэлс».
От редакции. Помещая полностью несколько необычное как по тону, так и по содержанию письмо С. Михо- элса, редакция оставляет целиком на ответственности автора как отдельные сообщаемые в письме факты, так и резкие оценки отдельных рецензий…»
Я не буду давать оценок папиному выступлению в защиту Грановского — те, кто знаком с советской действительностью, сами понимают, насколько рискованна была эта игра с огнем. Но так уж был он устроен, что даже в самые страшные времена, любые его поступки продиктованы были велением совести. Человек он импульсивный, но кто ж давал волю импульсам?! Скорее всего это называлось честностью — понятие устаревшее в наши дни.
Примерно в это же время я заболела скарлатиной. Так как большинство москвичей жили в общих квартирах, то детей, заболевших инфекционным заболеванием немедленно отправляли в больницу — чтобы не разносили заразу по соседям.
Мои родители решили сделать все, чтобы оставить меня дома. В комнате тети поместили мою младшую сестру. Тетя была тяжелая ипохондричка, но свято верила в» изоляцию» и»дезинфекцию». Она безвыходно просидела все шесть недель с Ниной у себя в комнате. Нину одевали как на прогулку, открывали настежь окна и она, бедняжка, выглядывая во двор, громко оповещала: «Я опять гуляю по той же улице!«Мама неотлучно находилась при мне, а в третьей комнате поселилась мамина подруга Ольга Ивановна, добровольно заточившая себя на все шесть недель карантина.
Просыпаясь по ночам, я видела у своей постели папу в белом халате. Он проникал в мою комнату только в часы, когда его никто не видел — в противном случае он, нарушая строгие правила карантина, мог навлечь на всех нас неприятности. Они с мамой сидели возле меня и тихо разговаривали. Стоило мне пошевельнуться, как папа немедленно придумывал всякий раз новую увлекательную игру, например, разрезной цирк — с ареной, наездницами, крутящейся сценой, ложей с нарядными дамами, — все это немедленно начинали вырезать и клеить, хотя дело происходило глубокой ночью. Я помню, что специально неправильно склеивала, и придумывала всякие хитрости, чтобы подольше папу задержать, но он и не торопился, был увлечен не меньше меня и на ходу придумывал увлекательнейший сценарий. Мне было весело и интересно, я любовалась его ласковым лицом, его улыбкой, родинкой над губой, но вдруг лицо его становилось странно отчужденным, он весь подтягивался и, быстро поцеловав меня и маму, на цьпочках, приложив палец к губам, чтобы я молчала, выходил из комнаты. Мама грустнела, а я прекрасно видела, как она старается скрыть от меня свою печаль. Эта домашняя идиллия больше никогда не повторялась. Но об этом позже.
За первое десятилетие существования Госета отец завоевал любовь зрителей и интерес лучших актеров и режиссеров других театров. Его буквально рвали на части. Театральная жизнь Москвы тех лет была насыщенной и яркой; в свободные от спектаклей вечера он посещал премьеры и просмотры, а порой и репетиции по просьбе кого?нибудь из режиссеров.
Из всех существовавших тогда театров, ближе всех по духу был ему Камерный театр под руководством Таирова, находившийся неподалеку от Малой Бронной.
Александр Яковлевич Таиров, один из самых интеллигентных и мыслящих режиссеров того богатого разными театральными течениями времени, был вечной мишенью для официальной критики. Он постоянно обвинялся в эстетстве, формализме и прочих смертных грехах. Отец болезненно реагировал на жестокие выпады в адрес Александра Яковлевича, которого ценил, любил и с чьим мнением очень считался.
В ноябре 1936 года в центральной прессе появилась разгромная статья по поводу спектакля» Богатыри» в постановке Таирова.
Пробежав глазами утреннюю газету, отец скомкал ее в раздражении, швырнул на пол и попросил, чтобы я соединила его с Таировым.
Когда я передала трубку, глаза его засветились теплом, а в голосе зазвучала та особая ласковая интонация, которая так успокаивала меня в минуту огорчений.
— Здравствуйте, Александр Яковлевич! Это я, Михоэлс. Вот почитал газетку и решил позвонить. Завтра на обсуждении увидимся. Привет Алисе Георгиевне.
Назавтра, на заседании художественного совета, все присутствующие наперебой клеймили, хаяли, осуждали Таирова и спектакль в целом, и автора пьесы Демьяна Бедного. В самый разгар травли слово взял Михоэлс.
— Если так плохо, как все это признают — значит, произошла ошибка. Но кто ошибся, неужели один Александр Яковлевич? Нет. Значит, и я проглядел ошибку. Я, который работает рядом с ним, живет рядом с ним, я, который вовремя не увидел, не тронул за руку, не обратил внимания на неудачи в работе. Значит, ошибка не только его, но и моя.
Привести полностью это выступление я, к сожалению, не могу, ибо у папы, как я уже говорила, не было обыкновения записывать заранее свои речи, и у меня сохранились, и то каким?то чудом, лишь отдельные наброски.
Попытка Михоэлса отвлечь на себя внимание взбесившихся творческих работников настолько их ошеломили, что заседание как?то само собой быстро закончилось и присутствующие разбежались по домам. Папа же, который вечно спешил, да и вообще не терпел» прогулок», предложил Таирову пройтись пешочком, чтобы» помочь ему очухаться», и они еще долго бродили по улицам Москвы.
Вечером Таиров позвонил: «Позови папу, я хочу пожать его благородную руку».
Недавно я рассказывала друзьям о дружбе Михоэлса и Таирова, о том, как каждый называл другого» своей совестью», как часто их можно было встретить поздней ночью на темных аллеях Тверского бульвара