этих жанра побуждают к наибольшему отрыву от действительности. На самом деле Марсело яро ненавидит интеллектуалов, склонных к неоправданным пышным провокациям, ибо, как он считает, они поступают так с целью скрыть ничтожность своих идей под завесой более или менее эффектной пиротехники. Однако правда и то, что многие его суждения, которые он высказывал на своих занятиях двадцать лет назад (хотя некоторые из них со временем стали разменной монетой), на тот момент казались, по меньшей мере, шокирующими. К примеру, Марсело утверждал, что д'Артаньян, Давид Копперфильд, Фабрицио дель Донго, Эмма Бовари, Пьер Безухов, Фортуната, Ностромо, лейтенант Дрого или полковник Аурелиано Буэндиа являлись для него более реальными персонажами, чем девяносто процентов знакомых ему живых людей. Он также заверял, что единственный роман, какой ему действительно хотелось бы самому написать, – это «Три мушкетера», а Дюма как писатель значительно сильнее Бальзака. Хотя Марсело написал несколько книг о творчестве Кларина, достаточно было кому-нибудь рискнуть заподозрить, что он ставит «Регентшу» выше, чем «Фортунату и Хасинту», как смельчак автоматически отправлялся прямиком в ад, куда Марсело ссылал людей не просто с сомнительным или плебейским литературным вкусом, а со вкусом безнадежно испорченным, и так же автоматически Марсело терял к нему всякий личный интерес. Он почти оптом презирал весь роман XX века, считая, что эта литература посвящена трем задачам, сколь изнурительным, столь и бесполезным: с мясом вырвать всякие начатки эпоса (по его словам, эпос был монополизирован кинематографом), изгнать из своих владений массового читателя и стереть в порошок образец романа девятнадцатого века, который, по его мнению, можно было углублять, выделять нюансы и даже улучшать, но ни в коем случае не разрушать. С другой стороны', при обсуждении некоторых тем он демонстрировал удивительное лицемерие. Например, Марсело был почтительным, неизменным и тайным поклонником творчества Асорина, называя его всегда настоящим полным именем Хосе Мартинес Руис, а не вошедшим в обиход псевдонимом; однако из каких-то соображений (может, потому, что считал его трусом и двурушником) не выносил, когда того превозносили на людях, и никогда не упускал возможности безжалостно его пародировать, сводя его сухой прозрачный стиль к маске
Еще более странными, чем удивительно рано сформировавшиеся образованность и эрудиция Марсело, могут показаться последовавшие затем проявления аграфии. Если к тридцати пяти годам он уже опубликовал несколько исследований, действительно важных для понимания романа девятнадцатого века, то в сорок пять он совсем перестал публиковаться, если не считать пары коротких статей об истории Морельи, подписанных псевдонимом. О причинах этого десятилетнего молчания выдвигались многочисленные и противоречивые домыслы. Противники Марсело мстительно поспешили заявить, с притворным сожалением и плохо скрываемой эйфорией, что его немота – это самый явный симптом необратимого угасания такого блестящего ума. Со своей стороны, его друзья утверждали, что подобное безмолвие – это гордое выражение протеста против удушающего пустословия, подобно раковым клеткам разъедающего академическую среду. А некто из ближайшего окружения якобы с намерением по-братски поддержать Марсело привел в пример Асорина, аристократическое декадентство его героя, и не отказал себе в удовольствии поставить Марсело тот же диагноз «отравление якобинской смутой», какой поставил Асорину один известный поэт. Нашлись даже коллеги и ученики, – прочие назвали бы их просто подхалимами, – которые, испытывая потребность срочно защитить Марсело, распустили сомнительный слух, что у него дома лежат десятки блокнотов с записями идей и размышлений. Как и прочие его друзья, я тоже имел свое мнение о причинах, побуждающих Марсело хранить столь громкое молчание, однако я не буду останавливаться, чтобы излагать его здесь, хотя, кто знает, может, оно отчасти и имеет отношение к данному повествованию; я также не стану опровергать изложенные выше предположения. Потому как единственное, что кажется мне неоспоримым, это что Марсело в конце концов изобрел способ получать удовлетворение неизмеримо большее, нежели от публикаций (возможно, в глубине души он считает стремление публиковаться вульгарностью, свойственной выскочкам и парвеню), а именно, делиться своими знаниями только на занятиях и во время бесед в кафе. Возможно, к этому следует добавить, – уже из другой серии, – что за последние годы Марсело невольно приобрел скромную известность в качестве легко узнаваемого героя (скрывающегося под вполне прозрачными именами) романов для широкой публики, написанных бывшими политическими соратниками, ныне ставшими модными писателями. Быть может, они хотели таким образом оправдать в своих глазах (приписывая, в частности, Марсело фразы типа: «Иногда следует предать свое прошлое, чтобы сохранить верность настоящему») произошедшие в них самих перемены личного и политического свойства, в конечном итоге создавая из Марсело, в свое время бывшего самым умеренным и разумно-осторожным в кругу друзей своей юности, образ радикального интеллектуала, необузданного и эксцентричного, к которому совершенно напрасно многие относятся столь трепетно. Сам же он постарался не поддерживать подобную репутацию потому, что она была насквозь лживой, а может, и потому, что ему это было выгодно.
5
– Ну вот, все улажено, – объявил Марсело.
– Ты уверен? – спросил я в надежде, что он продолжит утешать меня.
– Само собой, – подтвердил он, зажав в уголке рта сигарету и внимательно разглядывая покрасневшими от дыма глазами серебряную зажигалку «Зиппо», от которой только что прикурил. – Я тебе говорил, что Мариэта не так плоха, как кажется. Иногда она проявляет свой характер армейского сержанта, но оно и понятно: если не проявлять, то ее сожрут.
Он улыбнулся, закрыл зажигалку и, положив ее на стол вынул сигарету из губ.
– Или мы сами ее сожрем. Одно могу сказать точно: она сделает все, что мы попросим, от имени факультета., В конце концов, это логично, не правда ли?