Не сразу, не один год созревал замысел Соляриса.

Случайно в моих бумагах сохранилась пометка: 4 октября семьдесят первого года я приехал к Лену. Моросил дождь, было зябко. Выпавший утром мокрый снег лежал местами на асфальте, холодя все вокруг.

Карпинский открыл дверь, увидел меня, мокрого, вздохнул:

— Когда все это кончится?

Он посетовал на погоду, а прозвучало: когда эта жизнь наша, издерганная, прекратится?

И налил мне кофе.

Когда, действительно, наступят перемены?

Еще свежи воспоминания о Чехословакии. Газеты бились в истерике, клеймили Солженицына, мировой империализм, разоблачали шпионов и предателей-диссидентов.

В этот день, 4 октября, я узнал: умер журналист Овчаренко. И, грешным делом, подумал: уйди он раньше, до Праги, не написал бы о ней своих статей, пришлось бы искать другого. И память о нем осталась бы чуть чище.

Мы сидели с Леном, как всегда, на кухне, я слушал его, а он развивал идеи, которые потом лягут в фундамент нашего общего дела.

— Большевизм питался аскетизмом, — размышлял Карпинский. — Он и был аскетизмом, монашеским орденом, сыгравшим на нужде. Потом они надели кожаные куртки и никак не могли понять, что же это масса все ест да пьет, да обогащается, гонится за удовольствиями. Стали набрасывать узду. На этой почве вскормил себя Сталин.

Я слушал и думал: а мы кто? Опять орден? И вновь самопожертвование ради того, чтобы устроить им светлый хлев?

В те годы Лен размышлял над проблемами, которые потом изложены были в его записке «Слово — тоже дело». Она выстраивалась в виде отдельных фрагментов, которые он проговаривал в кухонных посиделках. В исполнении Лена это было завораживающее зрелище. Лен сидел за столом в старой ковбойке, усыпанной хлебными крошками, с нечесаной головой и недопитой рюмкой водки.

— Сталинизм тридцатых-сороковых годов, — изрекал он, — был делом мерзавцев, опиравшимся на слепой энтузиазм народного большинства и беззаветную поддержку лучших, честных, веривших элементов из молодой поросли кадров. Сталинизм нынешний — по-прежнему дело мерзавцев, но оступившееся в бездонную яму народного равнодушия или недоверия и теряющее опору в лучшей, честной, верящей кадровой молодежи. Это, конечно, не означает, что сталинистские настроения вовсе чужды народному сознанию. Часть рабочих еще мыслит вспять, еще мечтает об абсолютном, непререкаемом, обоготворенном хозяине как о всесильном защитнике от низовых притеснителей, как об управе на местных супостатов- расхитителей. Сталинизм вообще есть (в известной мере) мечта работника-нехозяина свести счеты со своим повседневным унижением при помощи некоей высшей и жестокой справедливости. Бессилие ищет верховную силу отмщения. Но такой «сталинизм» есть критика бюрократии, форма ненависти к бюрократии. В истории нередки случаи, когда прогрессивное общественное настроение зарождается в одеждах реакционных утопий. Подобно грязному животному, пожирающему собственные экскременты, сталинизм ныне питается за счет своих же выделений, продуктами собственных отходов: массы спасаются от его коренных уродств и главных следствий в воспоминаниях о его мифологизированном юношеском буме.

Я слушал Лена, внимал идеям, облеченным в яркую публицистическую форму, и соглашался с ним. Все, что он говорил, было мною проверено — и в Сибири, и в поездках по стране. Как угольки под кожей у шахтера, так и сталинизм стал чем-то своим, родным и близким — куда же от него деться?

Когда Лен говорил о бюрократии, о многоликом «аппарате», ставшем монопольным собственником средств управления людьми и вещественными процессами, а значит, и средств производства, он подчеркивал: суть не в том, что номенклатура управляет, а в том, что она присваивает командные функции в качестве частной привилегии и поэтому не может управлять хорошо. Размышляя, Карпинский приходил к выводу, что внутрииерархические отношения в корпорации ставят ее членов в двойственное положение: с одной стороны — соучастников монополистической фаланги, а значит — собственников, а с другой — тружеников управления и скрытых коллективистов.

— Борьба этих двух тенденций, — говорил Лен, — с неизбежным до сих пор перевесом собственника над тружеником, субстанции бюрократии над личными достоинствами того или иного человека, прослеживается на протяжении полувека и составляет решающий подтекст нашей политической истории.

Лен полагал, что труженик будет отделен от собственника и, осознав, что на отдельном «клочке» ему не выбиться, склонится к социалистическому, антибюрократическому кооперированию управления, иными словами — к демократизации.

Куда бывшая партийная номенклатура повернула, стало ясно лишь после 1991-го. Она выбрала путь собственника в его диком, пещерном проявлении, а тогда, двадцать лет назад, все представлялось не так мрачно.

— Новое время просачивается в аппарат, — фантазировал Лен, — и формирует в нем слой партийной интеллигенции.

Карпинский тут же оговаривался: слой этот тонок и разрознен, постоянно вымывается подкупом и кадровым отбором, густо проложен карьеристами, льстецами, дураками, самодурами, развратниками, болтунами, иезуитами, мещанами, трусами и другими творениями бюрократической селекции. Однако, считал он, слой этот может пойти на союз со всей общественной интеллигенцией, если к тому сложатся благоприятные условия.

Это нас вдохновляло. Значит, все-таки надо идти с ними на контакт, искать точки соприкосновения. И ждать, когда наступит время.

Какова же наша роль? Много раз я слышал вариации на эту тему. Лен говорил красиво!

— Часть нашей научной и идеологической интеллигенции вновь втиснулась под ударами реакции в «детские туфельки» профессиональных радостей и самоцельной аполитичности, что к тому же оказалось обывательски удобным. Однако многие продолжают мучительный поиск, почти не различая впереди никаких просветов. И не в последнюю очередь потому, что мыслят возможности и формы перемен в наезженных категориях, по шаблону, по одним только историческим аналогиям. Но история — большая оригиналка, в том числе и в формах, которые она изобретает для социальных революций. В отличие от известных революционных преобразований в прошлом, предстоящее революционное преобразование нашей страны может стать в решающей мере преобразованием посредством слова. — Лен выделил: «Слова!» И продолжал: — Идея, овладевшая массами, ныне способна проявить себя «материальной силой» в почти что прямом смысле. Условно говоря, если прадеды, рассчитывая изменить образ правления, выводили на площадь мятежные полки, деды и отцы звали на улицы железные батальоны пролетариата, то современный революционер должен будет вывести в каналы информации отряды точно стреляющих идей. Штурм Зимнего, как метод революционного действия, продолжал, репродуцировал штурм Бастилии. Штурм наших бюрократических твердынь будет радикально иного рода: они станут разваливаться под ударами самой мысли. Мысли, выраженной в слове, но не ставшей ни строем вооруженных солдат, ни мятежной толпой, ни залпом «Авроры».

Представьте: семидесятые годы. Эхо Чехословакии отшумело и все вокруг смолкло и затаилось. О каком штурме бюрократических твердынь посредством слова можно было мечтать? Мы сидели в таком дерьме, что трудно понять, какая сила не давала нам морально умереть. И в эту пору Лен пророчил будущие потрясения. Прошли годы и под ударами демократической прессы зашатался тоталитарный режим, оказавшийся не более, чем чучелом. Я, работавший тогда в «Огоньке», помню, как ежился Виталий Коротич, когда в азарте мы посягали на самого генсека, вдохновителя перестройки. В испуге он умолял: «Не трогайте Горбачева!»

Но до той минуты было далеко.

— Фарс неосталинизма, который мы ныне переживаем, — говорил Лен, — является прямым выражением плохих предчувствий самодуров. Они жаждут былой сталинской крепости режима, но находят для этого слишком хилые основания. Создались реальные предпосылки к тому, чтобы толкнуть режим колебанием слова.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату