— Почему вы встречались с Карпинским, исключенным из партии?
Я сказал, что не знал, что его исключат. Но такая логика здесь не действовала. Я только разозлил своим ответом.
Я смотрел им в глаза и не видел обещанного понимания. Все складывалось совсем не хорошо.
Мне казалось, я произнес самую откровенную в моей жизни речь — и получил оценку: не искренен перед партией!
Я сказал, что ничем — ни словом, ни делом, ни прошлой жизнью на сибирской стройке, ни памятью о большевике-отце, ни журналистской работой не опозорил партию — ту партию, в которую поверил шахтер и бомбардир в феврале семнадцатого, и ту, в которую поверил я после двадцатого съезда. Уловка моя была вызвана сложностью: по иронии судьбы я оказался в одной партии с теми, кто меня судил.
Я так разогрел себя по системе Станиславского, что скупая мужская слеза скатилась по щеке. И я подумал, что не будет ничего плохого, если я промолчу о Солярисе. Полагая, что греха в том нет. Мы еще не отделяли себя от родной-любимой и не рубили наотмашь. Но позволяли себе слегка поморочить ей голову, чтобы эта слепая машина не срезала нас, как колоски.
Проговорив так минут пятнадцать, я к ужасу своему вдруг осознал: Главный-то Жрец, сухой старичок с пергаментным лицом, меня слушает! Не перебивает! И я замолчал. Сел и даже повеселел. Но тут сердце оборвалось — начали высказываться все семеро членов Комитета партийного контроля. И каждый завершал одним и тем же: «Достоин исключения из партии!»
Старая партийная ищейка! — горестно думал я. Обманула! Я открыл им душу, а они, оказывается, все заблаговременно решили. Слеза, выкатившаяся из глаза, застыла холодной льдинкой. Я озверел. И кто знает, что бы натворил, если бы вдруг меня не подтолкнули и не зашипели в ухо: «Встаньте, в самом деле. К вам обращается член Политбюро!»
Я поднялся, не понимая, что спектакль еще не окончен. И слово за ним — Главным Жрецом Арвидом Яновичем Пельше. Вертя тощей шеей в жестком обруче воротника, он искал меня глазами. И даже обрадовался, когда наконец-то увидел за спинами своих подручных. Нашел и успокоился.
Пельше сказал:
— Да, мы вас накажем. Но, учитывая чистосердечное раскаяние, а также то, что вы еще молод, из хорошей семьи, хорошо работали, мы оставим вас в партии. Но постарайтесь выбирать себе друзей. Ну что вы, право, связались. Какие-то подполья. Что у нас нет газет, журналов для дискуссий? Да пожалуйста, спорьте! Сколько угодно! Но чтобы вы впредь правильно все понимали, мы вас накажем, э-э, товарищ Глотов.
И тут мой новый крестный отец произнес то, чего я — по правде сказать — и не расслышал, а лишь потом узнал. Он сказал, что я не потерян для идеологической работы: могу служить! И я вышел из кабинета не администратором кинотеатра, а по-прежнему журналистом. Мне было позволено им остаться.
В двойных дверях, между которыми образовалась как бы большая, в рост человека, собачья будка, я столкнулся с Игорем Клямкиным — его уже запускали на мое место, чтобы не задерживать Жреца. Я успел шепнуть: «Строгий выговор с занесением».
Игорь пошел спокойно, понимая, что ему отсыпят и того меньше.
Отто Лацису отмерили, как мне. Но как проходил суд над ним, не знаю. Мы так и не сошлись близко. Только однажды встретились много лет спустя на научной конференции — наши кресла оказались буквально рядом. Я работал тогда в журнале, который называл «Глупой красавицей», завершая десятилетний период, в течение которого я должен был «помучиться», а Отто уже сидел в «Коммунисте» первым замом. Величина! Его марксистский разбор на страницах «Правды» пороков Юрия Афанасьева недвусмысленно дал мне понять, что годы не прошли для него даром и он сделал выводы из нашей детективной истории с неудавшимся Солярисом.
С Карпинским все сложнее. Свой среди чужих и чужой среди своих, он поступал противоречиво и загадочно. Вдруг, уже в разгар перестройки, опубликовал в «Московских новостях» материал, пошлее которого в той ситуации что-либо трудно представить. Свой ответ на письмо эмигрантов, среди которых были Василий Аксенов, Владимир Буковский, Юрий Любимов, Владимир Максимов, Эрнст Неизвестный, Юрий Орлов. И через короткое время последовала реакция властей — Карпинского восстановили в партии. Услуга за услугу. Его опять бросало с борта на борт. Он стал главным редактором «Московских новостей», сменив на этом посту взлетевшего еще выше Егора Яковлева, своего старого знакомца, мучился своим восстановлением и, когда все покатилось под горку, когда сложно было успеть выйти из рядов, он демонстративно из них вышел, правда не сжег партбилета, как Марк Захаров, но все же сделал свой поступок «общественной акцией» — как видно, опять для пользы дела.
Когда я опубликовал в журнале «Столица» кусочек своих воспоминаний, Татьяна Иванова в своем радиообзоре меня похвалила, а некто Виктор Топоров на страницах «Независимой газеты» обругал, отнес, как Радзиховского и Тимофеевского, к «интеллигентским мордам», подразумевая морды жидовские. Я не обиделся, компания меня устраивала. Еще Андрей Караулов в «Моменте истины», беседуя с главным редактором «Столицы» Андреем Мальгиным, полпередачи сокрушался, как же можно печатать такого кошмарного автора — все восклицал: «Глотов — известная личность!» Как видно, не мог мне простить, что я имел косвенное отношение к изгнанию его из «Огонька» после темной истории с шантажом с версткой в руках, вымоганием денег за то, что публикация разоблачительного материала о Большом театре не состоится. Так и осталось покрыто мраком, кто кого шантажировал, Караулов ли Авдеенко или тот — Караулова. Андрея тогда поспешно выпроводили из редакции решением редколлегии, одни всерьез веря в то, что именно он шантажист, другие опасаясь его липкого влияния на любвеобильного Коротича. Лев Гущин, тогдашний его зам, ревниво оберегал Виталия Коротича от любых непредсказуемых воздействий со стороны. И вот теперь Караулов, поминая меня, призывал шестидесятников не выяснять отношения, тем более — не сводить счеты, а сплотиться вокруг Ельцина. В ту пору он был рьяным ельцинистом, и я умирал от смеха, сидя в деревне перед телевизором, смотря эту передачу.
Реакция друзей меня интересовала больше всего. Клямкин, в своей обычной манере, отмалчивался. Карпинский ответил энергичным интервью в еженедельнике «Мегаполис-экспресс», без намека на покаяние.
Время попрощаться мне с Карпинским. Раза два мы встретились случайно. Не много — за двадцать лет. Просто столкнулись на улице. Поговорили ни о чем.
Его физические силы таяли, но еще более, смею думать, внутренний разлад терзал его.
И однажды на меня глянули с газетного снимка печальные его глаза под челкой седых волос. И я прочитал: «Умер Лен Карпинский».
Полезнее всего использовал отпущенное нам время Игорь Клямкин. Теперь это философ, политолог, доктор наук. Любимый автор либеральной интеллигенции.
Я досиживал скверное десятилетие в бесхозном доме, брошенном Моссоветом, обшарпанном, где в холод отключали отопление, а в туалете не было воды. Сидел в тесноте и неприбранности и смотрел в окно, под которым, как шмели, гудели алкоголики, позванивая стаканами. Потом они исчезли, началась антиалкогольная кампания, а я все сидел и изготовлял на финской мелованной бумаге «Глупую Красавицу», которую никто не читал (журнал «Наука в СССР»). Ее хозяин отважился взять меня на первую в моей новой карьере ответственную работу, за что я ему благодарен, и я был почти счастлив, машинально водя пером, говоря с милыми женщинами полдня друг другу банальности, и если бы не походы на овощную базу, можно было бы и дальше тянуть резину. У нас не было иной цели, кроме воровства времени, чем мы и занимались. Вопрос — на что его потратить?
Время — как в таких случаях выражаются — как бы остановилось. Только-только сошел в могилу один маразматик — но не зря уронили гроб, опуская в землю — народился новый, Константин Устинович. Проблеск надежды потух. И я — и прежде не обладавший научным предвидением — абсолютно не ожидал горбачевского «апреля». А в нашем закоулке, на нашей помойке еще года два мы этого «апреля» не ощущали и, как крестьянин в сибирской глуши, выйдя из тайги, могли бы спросить: «Кто там нынче, ребята? Белые, красные?»
Но вернулся мой сержант из Афганистана, ринулся в водоворот московских площадей. Это он мне принес новое слово: «Неформалы!» Это с ним я ходил по Гоголевскому бульвару, когда он интервьюировал московских хиппи, очевидцев и жертв едва ли не первого погрома, учиненного курсантами милиции. И он