не цитаты из его баллад. К тому же актер Климовский играл эту роль с блеском.
До глубины души уязвлен был этой пьесой весь только что составившийся «Арзамас», точнее — «Арзамасское общество безвестных людей». Вяземский, Блудов, Дашков, Батюшков, Тургенев, а по- арзамасски Асмодей, Кассандра, Чу, Ахилл и Эолова арфа (имена, взятые из баллад Жуковского) бросились на защиту Жуковского — по-арзамасски Светланы — и тем самым новой русской романтической поэзии вообще. В ответ на комедию Шаховского Дашков напечатал в «Сыне Отечества» статью под названием «Письмо к новейшему Аристофану». Блудов написал «Видение в какой-то ограде, изданное обществом ученых мужей». Вяземский сочинил цикл эпиграмм на Шаховского — «Поэтический венок Шутовского, поднесенный ему раз навсегда за многие подвиги» — и «Письмо с Липецких вод», которое поместил в журнале «Российский музеум». Большинство литераторов оказалось на стороне Жуковского, среди них — молодые Пушкин и Грибоедов. Карамзин писал в эти дни А. Тургеневу: «Пусть Жуковский отвечает только новыми прекрасными стихами; Шаховской за ним не угонится».
А для Жуковского наступило самое тяжкое в его жизни время!..
Жуковский думал о Маше. Быть возле Маши! Вот для чего дана ему жизнь. Он в Петербурге — гость; он — на пути в Дерпт, и он ждет здесь, когда ему снова можно будет туда поехать. Но судьба, а вернее, Екатерина Афанасьевна с ее жесткими принципами выталкивала его из семьи, без которой ему нечем было дышать. Она так отозвалась однажды о его любви к ее дочери: «Тут Василий Андреевич сделался поэтом, уже несколько известным в свете. Надобно было ему влюбиться, чтоб было кого воспевать в своих стихотворениях. Жребий пал на мою бедную Машу». «Тут» — это в Белёве, Мишенском, в Муратове — родных Жуковскому и Маше да и Екатерине Афанасьевне местах.
«О, Петербург, проклятый Петербург с своими мелкими, убийственными рассеяниями! Здесь, право, нельзя иметь души! Здешняя жизнь давит меня и душит! рад всё бросить и убежать к вам, чтобы приняться за доброе настоящее, которого здесь у меня нет и быть не может», — жаловался он Авдотье Петровне Киреевской, своей племяннице, другу.
Куда бежать, если Дерпт станет невозможным совсем? На родину: в Белев, в Мишенское, в Долбино! Только там можно быть если не счастливым (счастье — не цель жизни…), то — свободным, как облака над тихой Окой!
«На всякий случай, — просит он Киреевскую, — чтобы была для меня отделана комната и в ней шкафы для моих книг, простые, но крепкие и недосягаемые для мышей, и в эти шкафы да перенесутся и поставятся книги мои, так чтобы я мог их обрести в порядке при своем приезде».
…Царедворцы, фрейлины, бравые гвардейцы, лужки и рощи Павловского парка, красивое, словно фарфоровое, лицо императрицы Марии Феодоровны, вся в белом великая княжна Анна Павловна, одетые в ловкие мундиры, довольные жизнью молодые великие князья Михаил и Николай Павловичи, недавно совершившие путешествие в занятую союзниками Францию, — все это исчезло подобно летучим видениям.
Жуковский положил трубку на стол. Какой разброд в душе, как мало ясности и совсем нет спокойствия! Но есть в душе что-то незыблемо-постоянное, простое и чистое. Любовь к Маше? Поэзия? Да, да, конечно, но и другое — просто синева высокого неба, сухие колосья ржи, заросли желтого донника, твердая — как камень — глина засохшей на зное дороги, свет, дали, шумящие на ветру толстые ракиты, высокие столбы качелей, крутая зеленая крыша, веселый цветник перед обрызганной дождем террасой…
Он мысленно ехал на родину. С надеждой на новую — по-старому! — жизнь.
Он ехал по большой Одоевской дороге через обширную равнину, которая становилась все более холмистой и живописной; коляска с грохотом катилась под гору, ямщик изо всех сил сдерживал лошадей, чтобы не понесли, а потом, тоже сил своих не щадя, хлестал их, когда они с трудом выбирались на кручу. Жуковский выходил из коляски и шел пешком. Сапоги покрывались белой пылью. Волосы поднимались от свежего ветерка. Ямщик недовольно оборачивался, но Жуковский не спешил садиться в экипаж. Пофыркивали кони. Жаворонки заливались в вышине… Чистые мгновения бытия, когда чувствуешь во всем присутствие поэзии, когда хочется раствориться в этом душистом эфире и — одновременно — уйти глубоко в свои думы. Все вокруг словно погружено в блаженное размышление.
От села Болото показался — за семнадцать верст — далекий Белев; словно видение давнопрошедшего, неясный, колеблющийся в пронизанном солнцем тумане. Потом — пропал. В четырех верстах вдруг открылся весь, сказочно-праздничный, величественный как былина, как древняя песнь… Всё ближе его башни, блистающие купола, кирпичные побеленные стены, дома и сады над Окой.
В обе стороны — равнина полей и лугов, впереди — переливающийся блеск реки, делающей под городом дугу. Жуковский посмотрел направо, там, на фоне темного соснового бора, белел небольшой монастырь — Жабынская пустынь, виднелся обширный парк Володькова — поместья барона Черкасова, библиофила, эстета, но жестокого, безжалостно поровшего крестьян, помещика.[1] В той же стороне — Дураково с его издалека видной колокольней. Налево, вдали — старинное село Темрянь на холмах. За Окой — покрытая дубовой рощей Васькова гора, и, наконец, из-за вершин огромных лип и елей парка показалась крутая крыша родительского дома, белая колокольня: Мишенское! Далеким стеклышком блеснул у подножия холма квадратный пруд.
На равнине между Мишенским и Фатьяновом — в долине быстрой и шумной Выры — пасется табун, бежит резвая рыжая лошадка с развевающейся гривой… Под одиноким, словно подбоченившимся кудрявым деревом шалаш пастуха. Белеют на солнце сухие проселки. И еще дальше — за Мишенским, за Фатьяновом — тянутся холмистые просторы; за лесом, синеющим в мареве сонного горизонта, угадывается Долбино, где Жуковский провел так недавно — в 1814 году — столько прекрасных и отчаянных дней, будучи вынужденным покинуть Муратове.
Прямо над Окой, правее величественного Спасопреображенского монастыря,[2] рядом с древними крепостными валами, затененный уже подросшими, посаженными некогда им с племянницами — Машей и Сашей — ивами, показался бывший его, Жуковского, белёвский дом.
Вот и любимый «пригорок» — так называл он крутой склон берега среди ив и вишенника, прямо под окнами дома, в тишине, — убегающий вниз лужок. Здесь любил он сидеть с книгой. Внизу — Ока. На том же берегу, что и «пригорок», совсем рядом, громоздится белокаменными храмами Спасопреображенский монастырь. На этом склоне так отозвались тихие вечерние зори, теплые летние сумерки в душе Жуковского: