Жуковского — сразу ставший знаменитым перевод стихотворения Томаса Грея «Элегия, написанная на сельском кладбище»,[6] посвященный Жуковским Андрею Тургеневу: чистая речь, музыкальный стих, глубокое чувство — все в элегии дышало свежестью новизны, говорило о переводчике как о большом поэте.
В июле 1803 года Андрей Тургенев — ему не было и двадцати двух лет — неожиданно скончался.
Навсегда осталась эта боль. Спустя десять лет Жуковский напишет Александру Тургеневу:
Не было такого дня, чтобы Александр Тургенев не вспомнил о брате. Он был несказанно рад тому, что Жуковский — лучший друг Андрея — приехал в Петербург и поселился у него.
Чего только они не вспомнили в долгих беседах: и «трижды помноженного Антона» — Антона Антоновича Прокоповича-Антонского (инспектора Благородного пансиона), улыбающегося, скромного, его розовые, то и дело краснеющие щечки, его смешную прибавку «та» чуть ли не к каждому слову, и военные упражнения в лагере на Воробьевых горах под командой отставного унтер-офицера, и плавание на лодках по Москве-реке, и посещения книжных лавок и театр… Конечно — и прежде всего — заседания Дружеского литературного общества в полуразвалившемся доме отставного конногвардейца Воейкова. Тогда Карамзин был их кумиром, хотя Андрей Тургенев считал уже, что он как поэт выдохся. Вспоминали осанистого, немногословного и чуть-чуть насмешливого Дмитриева, любившего молодежь. Василия Львовича Пушкина. Князя Петра Шаликова — подражателя Карамзина, истого сентименталиста; Карамзин снисходительно признавал, что в Шаликове есть «что-то тепленькое». Все это было вчера, и многое — уже после смерти Андрея.
…Тридцать два года Жуковскому.
Он еще не знает, останется ли он в Петербурге: если не в Дерпт, то — в Мишенское? Милая беседка! «Греева элегия»! Она еще есть.
…В беседке с утра уже кто-то побывал: лежит на столе букет приветливых полевых цветов, среди них его любимая скромная фиалка — «магкина душка». Жуковский кладет книги, открывает тетрадь, прижимает страницы от ветра гладким речным камнем и осматривает окрестности, словно шкипер с корабельной палубы.
Слева — мощный и прохладный парк, тянущийся вверх к усадьбе, внизу белеет дорога, за церковью блестит на утреннем солнце квадратный, обсаженный ивами пруд. Большой луг уже зарос молодой травой, за ним — по долине Большой Выры — раскинулись домики села Фатьянова, зеленеют фатьяновские огороды и словно клубится сквозная, освещенная солнцем свежая листва деревьев; за селом, в гуще ив, серебрится драночная крыша бунинской мельницы. За Фатьяновой круто вверх поднимается поле: там изумрудные полосы посевов, небольшие рощи; за этим полем скрыт Белев, часть которого выглядывает справа, — как раз то место над Окой, где Жуковский выстроил в 1805 году свой дом.
Наглядевшись, Жуковский начинал работать и не замечал времени. Налетит ветер, спутает ему длинные волосы, он нетерпеливо откинет их назад — и снова за карандаш… А то выйдет из беседки и задумчиво ходит по городищу, срывая травинки.
Кричат петухи, слышится мычание коров и отдаленный звук пастушеской жалейки. Недвижно стоят легкие облака. Вдалеке, на Волховской дороге — старинном Киевском тракте — тарахтит коляска. Распевают дрозды в роще под Васьковой горой. Беседка словно висит в утреннем чистом воздухе.
На что чертог мне позлащенной? Простой, укромный уголок, В тени лесов уединенной, Где бы свободно я дышал, Всем милым сердцу окруженный, И лирой слух свой услаждал… Вот всё — я больше не желаю.
Мерзляков[7] укорял его: «Худо, брат, ты помнишь нашу старую дружбу. И что бы, кажется, за удовольствие жить столь долго в деревне? Ныне время самое шумное, перемены за переменами… Что ты делаешь в своем уединении? Богатеет ли ученый кабинет твой новыми произведениями печально-нежной твоей музы?» Свои прозаические переводы Жуковский отправлял Мерзлякову, а тот вел переговоры с издателями.
А потом — годы прошли — жизнь перевернулась: не удалось ему миновать Петербурга. «Я не могу положить пера, не изъяснив вам общее наше с Тургеневым давнишнее желание: переселить вас сюды. Ныне Петербург стал единственно приличным для вас местопребыванием», — писал Жуковскому в деревню в 1813 году Сергей Уваров, который был в то время попечителем Петербургского учебного округа и настойчиво вызывался подыскать для Жуковского «хорошую» службу в столице. Негоже, думали друзья, прославленному певцу 1812 года, самому читаемому поэту России, пропадать в глуши.
Вышло так, что желание Уварова и Тургенева исполнилось.
«Одним словом, вот я в Петербурге, — писал Жуковский Авдотье Петровне Киреевской, — с совершенным, беззаботным невниманием к будущему. Не хочу об нем думать. Для меня в жизни есть только прошедшее и одна настоящая минута, которою пользоваться для добра, если можно — зажигать свой фонарь, не заботясь о тех, которые удастся зажечь после… Оглянешься назад и увидишь светлую дорогу. Но что же вам сказать о моей петербургской жизни? Она была бы весьма интересна не для меня! Много обольстительного для самолюбия, но мое самолюбие разочаровано — не скажу опытом, но тою привязанностью, которая ничему другому не дает места».
Привязанность эта — любовь к Маше Протасовой, племяннице, а точнее, «полуплемяннице» своей, беспредельная, полная отчаянных трудностей, катастрофически-безнадежная, но — взаимная, счастливая, — все-таки счастливая из-за этой взаимности.
Отчаянная борьба Жуковского за Машу окончилась его поражением: упорство ее матери оказалось непреодолимым — она не поддавалась ни на какие доводы, да и трудно сказать, была ли она кругом неправа, — она, вопреки «правде бумаг», считала Жуковского своим братом. Но она была потомственная дворянка, дочь барина, а он был только «грех» этого самого барина, сын пленницы и ничего более, и его дворянство не потомственное, а случайное — подаренное ему его приемным отцом, бедным киевским дворянином Андреем Григорьевичем Жуковским, приятелем Бунина. В сущности, несмотря на всеобщую любовь к нему, он чувствовал себя в семье Буниных не своим.
За Жуковского перед Екатериной Афанасьевной хлопотало много людей: Авдотья Петровна Киреевская, соседи по Муратову — Плещеевы, друг Ивана Петровича Тургенева — Иван Лопухин, брат покойного мужа Екатерины Афанасьевны Павел Иванович Протасов, орловский архиерей Досифей и даже петербургский архимандрит Филарет, к которому по просьбе Жуковского обратился Александр Тургенев. Это были скорее судорожные метания, чем поиски защитников… Что оставалось делать?
«Чтобы не потерять всего, — пишет Жуковский из Петербурга Киреевской, — надобно мне уединение и труд (уединение, не одиночество)… И это всё там у вас! Молите бога, чтобы я поскорее к вам вырвался… Погодите, друзья, приеду к вам, и мы непременно устроим как можно лучше жизнь свою!»
Но жизнь самых дорогих для него людей была устроена плохо.
Жизнь Маши в семье сестры Саши из-за ее мужа Воейкова стала адом: он шпионил за ней, перехватывал ее письма, как-то ухитрялся даже прочитывать тайные дневники, грозил выбросить ее из дому, если она хотя бы еще раз напишет Жуковскому.