Теперь скажу самое главное: я сейчас уже сам себе не верю. Мною ли придуманы эти встречи в Гродно, в Вашингтоне, на Лубянке — было ли услышанное вами и когда-то мною увиденное? Или Конон Молодый когда-то, мягко передвигая ноги по аллеям Нескучного парка, все это негромким голосом мне внушал, вещая, как «вливает» в мозг гипнотезер? Не знаю. Щипнет меня кто-либо, и я проснусь, или на скороспелой карете в специальном белом халате с рукавами длинными, завязанными узлом за моей спиной, повезут меня-бедолагу в Кащенко, хорошо бы не буйным, а тихим и задумчивым, а уж в палате не то, что вам — неверящим, начну рассказывать коллегам, и все они мне наконец-то поверят, как Христу.
Веселенькая картинка.
Исповедоваться мне давно пора.
Сейчас самое время, тем более что есть возможность рассказать вам, откуда рождаются у литераторов фантастические сюжеты. Заблуждаются те, кто думает: из головы. Это у сумасшедших или у талантливых, у остальных — из реальной жизни, самой непредсказуемой выдумщицы. Вот и расскажу читателю легенду, которую услышал впервые, когда говорить о подобном нельзя было и слушать тоже. Мы учились на втором курсе московского юридического института.
Шел 1947-й год. Был я юношей впечатлительным, о которых чаще говорят: ушибленный или ударенный. Память — как липучка: что ни попадало на глаза и на слух, сразу оказывалось в сундуке, открывать который можно хоть через сто лет: свежие продукты, идущие на стол в фирменном ресторане или в порядочном доме, как из морозильника. Так вот: запомнилась мне байка, шепотом рассказанная по секрету (всему свету); а другого света во времена после Великой Отечественной даже быть не могло. Не я единственный в МЮИ оказался посвященным в эту «государственную тайну». Кто ее выкопал и откуда не ведаю, а выяснять тогда считалось делом неприличным: узнал, перекрестись и передай дальше, кому доверяешь, и ежели тебя спросят вроде из любознательности, не сомневайся: стукач. А мы уже знали худо-бедно законы, как применяются, какие из них уголовные, а какие политические (особенно популярная 58-я).
Ничего не приукрашивая и не привирая, расскажу байку в том классическом варианте, как сам услышал. И еще удивлюсь вслух: одного понять не могу, почему за десятилетия свободы слова и гласности — никогда не читал и не слышал этой байки, будто она мне одному приснилась. Сохраню в рассказе колорит ушедших времен и сюжетную канву в замороженном виде. Добавлю еще деталь психологическую: детективная начинка истории вызывала тогда у нас особый (жгучий) интерес к только что оконченной Победой войне. Огромное количество тайн, связанных с Отечественной, в байках и открывались: с фамилиями героев и предателей.
Итак, до начала войны в Минске жил молодой человек (судя по всему), был он малоудачливый, во всяком случае, ничем заметным делом не отличился. Но именно этот человек имел прямое отношение к байке. Вы этого человека вряд ли когда-то видели, но стоит мне сказать, какую песню он написал, вы хором воскликните: не может быть! Напомню этого человека одной строкой, кстати, ставшей крылатой после первого же публичного исполнения известной белорусской певицей Ларисой Александровской: «Выпьем за Родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальем…» Вспомнили? Поехали дальше. То ли слова написал наш молодой человек, то ли музыку, я не знаю, а врать не хочу. Когда мне впервые обо всем этом рассказывали, то даже фамилию автора называли, я же запомнил только ее окончание, оно было на «ский». Так и придется называть одного из героев истории: Ский. Впрочем, дело не в песне, она будет у нас знаком времени, не более того. Песня «запелась» и от солистки Белорусского театра оперы и балета с помощью радио полетела по Советскому Союзу, правда, не изменив судьбы создателя: началась Отечественная. Помню еще я, что Ский был евреем (деталь в моей байке немаловажная, вы сами скоро в этом убедитесь), пошел добровольцем в армию солдатом и через несколько недель или дней защищал родной Минск, отступил с фронтом, а город стал немецким. Это было в начале августа сорок первого года. Минск пал.
Теперь вступают в действие молодая жена Ския с его двумя сыновьями, так и не успевшие уйти от оккупации. Ский прошел всю войну с первого до последнего дня и закончил ее офицером. Главное, что давало ему силы выжить (это уже моя типичная и простимая вами отсебятина): желание отомстить фашистам за гибель семьи. Офицер был уверен, что жена еврейка и сыновья не могут уцелеть. Возмужавший (авторская ремарка) Ский потратил все силы на то, чтобы с первым пехотным батальоном ворваться в Минск. И ворвался. А жили они на окраине города в трехэтажном доме на втором этаже (или третьем?). Конечно, герой наш кинулся увидеть пепелище дома и постоять у места, где до конца своих дней жила его семья. Возможно, Ский еще надеялся найти случайных свидетелей гибели жены и детей («дважды евреев Советского Союза»!).
Читатель уже понимает: подойдя к месту, где когда-то стоял его дом, увидел не пепелище, а трехэтажку целой, даже ухоженной. Более того, несмело постучав в квартиру, Ский увидел жену и сыновей (наверное, изменившихся за годы войны), причем, более растерянных, чем обрадованных при виде отца. Дальнейшая сцена, малопрогнозируемая вами, она вскрывает только малую часть драмы, перемешанную со счастьем. Умолкаю. Дети отстраненно слушают, как мама, не пустив мужа-освободителя дальше порога, заявляет: детям и мне спас жизнь немецкий офицер, фашист. Именно в этом доме была абверовская канцелярия и штаб. Сокращаю описательную часть, она возможна в каком-то другом материале (от очерка — через пьесу — к оперетте), но не здесь. Главное: жена немедленно и при сыновьях признается Скию, что не только была близка с немецким оберштурмфюрером, но и полюбила его больше жизни.
Сделаем паузу.
События, как понимает читатель, могли развиваться по-разному. Ский мог достать парабеллум (на что имел моральное право и реальную возможность) и тут же пристрелить неверную жену вместе с сыновьями-присосками, или забрать детей и уехать с ними в любой другой город или край огромной страны, перед этом смачно плюнув жене в постылую «рожу». Оставим пустое перечисление вариантов, вернемся к реальности: отец-муж, он же офицер — автор знаменитой песни, никого не тронул. Постоял на пороге, выкурил папироску (литературщина: немецкую сигарету, самокрутку с махорочкой, выпил из фляжки-«бульки» глоток горького), развернулся и навсегда ушел.
Забегаю вперед: нет, не навсегда, тем более что Скию еще предстояло дойти до Германии и брать Рейхстаг. Опускаю иные детали легенды, предоставив читательскому воображению огромное поле для удовлетворения собственных патриотических и национальных чувств при описании сцены ухода солдата из родного дома: и портрет Гитлера на стене, ковры на полу и прочее, что может оказаться богаче и содержательнее моих отштампованных картинок.
Дальнейшие события переворачивают фабулу, создаются даже не Кафкой, но автором более фантасмагорическим: жизнью. Напоминаю: байка работает в моем повествовании не просто потому, что в ней есть печаль и радость бытия, у нее особое значение: она пуповиной связана с историями моих документальных разведчиков, она символизирует мысль о том, что в нашей реальной действительности все возможно. Буквально: все! Мементо мори; и еще о том, что я вам рассказываю, тоже не забывайте о «мементо».
Проходит какое-то время. О том, как сложилась дальнейшая судьба жены и сыновей, наш Ский не знал. До поры и до времени, а когда вдруг узнал, его потрясению не было предела, как не будет и вашему, мой благородный читатель. Во всяком случае, скажу пока единственное: жизнь Ския была перевернута наизанку. Итак, женщину, «немецкую подстилку и сучку», с детьми-«сучатами» выкидывают из пригорода Минска и отправляют в далекую полуразрушенную деревушку (хотя еще хорошо, что не судили и не отправили в Норильские или Колымские лагеря). Оказавшись в глубинке (хотя я не уверен, что в маленькой Белоруссии есть и была «глубинка», впрочем, может и есть, если иметь в виду не географическое, а нравственное состояние «прокаженной» семьи). Вы сами можете представить себе, каково им было в многострадальной республике, пережившей и фашистскую оккупацию, и партизанскую войну с ее потерями и горечью утрат. Какими глазами в деревне смотрели на семью, как вообще пустили ее к себе в соседство? Как семья выжила, куда ее поместили, чем кормилась мать с сыновьями, — о том легенда молчит, предоставляя нам все это самим себе представить в меру нашего собственного воспитания, культуры и отношения ко всему сущему и лично пережитому. И тем трагичнее будет восприниматься читателем финал истории: с чем большей ненавистью воспримем любовь немецкого фашиста с еврейкой, да еще с ее «волчатами», тем сложнее примем итог; но и о том подумаем: чем терпимее отнесемся мы к случившемуся, тем человечнее уложим в нашей душе финал.