Мама умерла. Я глубоко неопечален. Хотя все время ее вспоминаю. Разные мелочи всплывают, ее непобедимая слабость к увертюре '1812 год', ее кошмарные желтые штаны, которые она напяливала для гольфа.
Получил сегодня рапорт от пожарного инспектора. Оказывается — поджог, как я и думал с самого начала. Огонь, кажется, занялся в четырех разных местах примерно в одно и то же время. Им пальца в рот не клади, этим ребятам, покопаются в грудах обугленных деревяшек, кирпичей — и достоверная история у них готова. Если бы я только мог — покопаться в руинах своей жизни и выдать на гора достоверную историю, мы были бы в большом порядке. Да! Более того — исчезло все семейство Бруд. Так и вижу: крупная отвратная собой женщина шагает по дому с паяльной лампой, там подожжет, сям подожжет, а муж, маленький, жаба типичная, прыгает за нею следом и квакает: 'Милая, но ты совсем уверена, что хорошо придумала?' Я очень мало чего хорошего жду от людей, но ведь буквально из кожи лез, старался помочь этой семейке. Тучи неблагодарности дождем на нас изливают огонь[12]. Так, кажется?
В пустыне. Женщина с двумя мужчинами. Мужчина с двумя женщинами. Мальчик, один из толпы детей, навзничь лежит на горячем песке, обливаясь потом в своем черном матросском костюмчике. Мужчина и женщина смотрят на него сверху (глаза их полны жалости), потом быстро переглядываются. Впоследствии мальчику это припомнится. Припомнится этот взгляд как 'невыразимо странный'. Мужчина — тот мужчина, который с двумя женщинами. Женщина — та женщина, которая с двумя мужчинами. Плетется сложнейшая сеть. Есть еще женщина с кошкой, две женщины с одной собакой. Они ссорятся. Мужчина и женщина, те, которые смотрели на того мальчика, — о, это было так давно! — отделяются от остальных и теперь стоят вместе, рядышком, но не касаясь друг друга, на песчаном берегу реки. За ними непрестанный треск голосов, идет ссора. Глядя на воду, обращаясь к мужчине, но не поворачивая к нему головы, женщина говорит, и голос ее ровен, без переливов и нажима, но потому-то именно столь полон значения. Она говорит: Сквозь пустыню скуки течет река страха'. И, в ужасе, мужчина сознает, что это правда.
Ты прав! наверно, я слишком изнуряю себя работой. Порою трудно соблюдать баланс Конечно, как у всех других, и у меня бывают хорошие дни и плохие дни. Но я угадываю тенденцию. Тенденция неблагоприятна. Я всегда любил порядок, никогда, бывало, ничего не положу в банку без наклейки, и вечно ворчал на Джолли за манеру держать важные бумажки под магнитиками на холодильнике. Только откроешь дверцу на предмет пива или сока, глядь, неоплаченный счет или жизненно важный номер телефона уже петлисто парит в направлении пола, а то, косо нырнув, скользнет под холодильник, да так, что только ручкой швабры его и вызволишь. Иногда я с трудом сдерживал бешенство, когда это случалось, а Джолли дома не было, и мне самому приходилось вставать на четвереньки и шарить этой шваброй. В конце концов у меня не осталось иного выбора, кроме как все эти магнитики содрать.
Мало того, я все всегда раскладывал по полочкам. Что не было рассортировано по металлическим картотекам (в ящиках стола, которые я так отлично смазывал: почти без звука скользили туда-сюда), было рассортировано по картотекам у меня в мозгу. Ночью меня разбуди, и я с ходу тебе скажу, где лежит моя зубная щетка или мой “Тропик Рака”[13]. Чуть что понадобится — только протяни руку и хватай. И как же это возможно, что я теперь все вечно сею направо и налево? Это не вяжется с моим характером. Ты помнишь, конечно, мой характер. Я люблю порядок. Как я следил за порядком в нашей спальне, помнишь? И помнишь, заставлял тебя стоять на постели, пока сам протирал тряпкой пол. Неужели какие-то органические процессы идут у меня в мозгу, в связи, возможно, с серьезной недостачей кислорода? На мозг идет двадцать процентов от общего количества кислорода, потребляемого нашим телом. Гораздо больше, чем можно бы предположить, учитывая, сколько всяких разных органических колес и поршней в нас работают одновременно, и каждая ведь ничтожнейшая клеточка требует своего кусочка пирога. Мне теперь постоянно приходится глубоко вдыхать.
Я был уверен, что поставил эту чашку кофе — первую за день — на ящик в гостиной. Такая голубая, в маргаритках. Над ней поднимался пар. Кофе доходил ровно до отметки посредине, точнее, ровно доходил бы, имейся там отметка. На уровне самой нижней маргариточки. Ящик, на который я поставил кофе, был самый верхний ящик во втором штабеле налево от фасадных окон. Исходно этот ящик содержал двадцать рулонов бумажных полотенец, что засвидетельствовано надписью большими буквами по стенке. Все это я пишу к тому исключительно, чтоб доказать, как ясно и подробно я запомнил место, на которое поставил свою чашку кофе. Я держал ее в левой руке. В правой я держал четыре оцинкованных гвоздика, я положил их на тот же ящик, прямо рядом с ней. Они еще об нее звякнули. Так и вижу свою руку — ее вытягиваю, ставя чашку на ящик, и косточка запястья высовывается из своего укрытия в рукаве, а волоски запястья встают торчком, освободившись от гнета обшлага. Я как раз собрался идти в подвал, искать там молоток, чтоб прибить синий брезент к фасадным окнам этими гвоздями. Солнце светило очень ярко. Брезент был синий.
Все случилось утром десять дней тому назад. А поздно вечером три дня спустя я вдруг опять увидел эту чашку. Сижу на коробке из-под молока, наверху, в прихожей. Вынимаю книги из одного большого книжного шкафа (всего их там два) и кладу в ящик. Зажимаю обеими ладонями рядок бумажных книжиц, приподнимаю с полки, опять же всем рядком, а за ними — чуть не написал 'притаилась' — за ними стоит эта чашка. Прошло три с половиной дня, молоко свернулось, по гнусно вспученной поверхности плавал дохлый таракан. Тут я замечаю, что одна из книг, за которыми притаилась чашка, — 'Путеводитель по насекомым' Петерсона[14]. Хоть от такого совпадения я, помню, аж затрясся весь от хохота, теперь, задним числом, не способен тут увидеть ничего особенно смешного. Чашка могла так ловко спрятаться по той причине, что все книги на этой полке чуть подались вперед, и те, за которыми она стояла, совсем не выпирали. Кофе этот я понес в ванную, вылил в раковину, а таракана протолкнул в слив ручкой зубной щетки.
Или вот еще случай — с блокнотом. В котором я набрасываю, фиксирую отрывки и куски нескольких рассказов, над которыми сейчас работаю. Дом совершенно оголен, что помельче — книги, картинки, большая часть одежды, всякие обломки разбитого вдребезги — уложено по ящикам в гостиной, ковры скатаны и прислонены к стенам, пустые ящички поставлены поверх комодов и шкафов и т. п. Кажется, ему и укрыться-то негде, кроме как под журналами и газетами, разбросанными по полу, наваленными на столе. Под них-то я первым делом и заглядываю. Ну обыскался. Нигде нет. Прочесываю весь дом и заключаю, что, явно второпях, нечаянно сунул свой блокнот в какой-то ящик. Другого объяснения себе представить не могу. Итак, он в ящике, да, но в каком? Понятно, что в одном из полудюжины примерно тех, что я упаковал с тех пор, как видел его в последний раз, но каким же образом отличить эти подозреваемые ящики от нескольких десятков аналогичных, с которыми они уже смешались? Понимаешь, когда я укладываю ящик, я же не просто так — поставил поверх штабеля, оставил и ушел. Или верней, так я и делаю, но потом я всегда возвращаюсь и его передвигаю. Я часто передвигаю свои ящики по множеству причин, а значит, я много раз их передвинул до того, как понял, что мой блокнот почти наверняка в одном из них, но к тому времени у меня не было буквально никакой надежды — чисто логически, стоя и глядя на эти ящики, — сообразить, который же из этих многих ящиков, а их набралось уж больше сорока, который же из них виновен в укрытии блокнота. С определенной точки зрения все они, так сказать, одинаковы, и мне осталось лишь одно — постепенно их все распаковать. Едва я избрал этот образ действий, я стал в них рыться как безумный, тяп- ляп швыряя на пол содержимое вместе с несчетным множеством скомканных газет. Поиски заняли весь день, и к вечеру вся гостиная была завалена разной дрянью. Так все там до сих пор и валяется. Духу нет