бурно выдыхать носом — копит, копит, нагнетает внутреннее давление и вдруг дает ему выход, отдернув от ноздрей оба пальца сразу, резко их выбросив вперед. Получается не то чтоб слишком громко, зато какой эффект! Смесь предельной пафосности и тоски так пронимает, что туземцы, например, — те затыкают уши и пускаются наутек, лишь бы и секунды этого не слышать, хотя бы и пришлось побросать бананы или что там еще у них принято таскать, не знаю, может, кабана, которого они как раз пронзили копьем и тащат домой в надежде прокормить свой многочисленный выводок. Им лучше уж часами слушать вой собственных изголодавшихся детишек, чем хоть единый миг терпеть этот крик ленивца! Ленивец же, со своей стороны, кажется, не имеет ушей, и, очевидно, сам себя не слышит — единственный светлый луч во мраке его жизни. Не имея возможности обнаружить ничего нового или отдаленно увлекательного на своем единственном дереве — пусть и громадное, но дерево — оно дерево и есть, не более того! — ленивец наконец совсем сдается и даже теряет всякую охоту затыкать ноздри своими толстыми пальцами. Вот тут-то и наступает заключительная стадия, получившая в науке название 'великое молчание', когда он день-деньской висит вверх тормашками. Погрузясь в зеленую тоску, он все дальше уходит от реальности в вымышленный мир в кругу любящих друзей, в вихре блистательных тусовок. Насекомые так и роятся в его шерсти, а он и лапой не ведет, чтоб почесаться. Постепенно он покрывается густым зеленым мхом, пока сам не станет, в сущности, наростом на какой-то ветке, и однажды, углубясь в свои виденья, забудет за нее держаться и насмерть разобьется, рухнув с высоты.
Я научился почти точно изображать крик ленивца. Наверно, у меня так похоже получается потому, что я давно уже вишу вверх тормашками. Если я не вверх тормашками, значит, я в ванне.
Прошу прощения, что так долго тянул, все не отвечал на твое письмо, такое доброе, полное подлинной заботы, и до сих пор не удосужился вас поблагодарить за деньги. На прошлой неделе меня скрутило, я на четыре дня слеп наверно, пищевое отравление. Обнаружил связку сосисок в закоулке холодильника, где они бог знает с каких пор провалялись. Думал, ничего, обойдется, если срезать посинелые куски, ан нет. Перетащил в ванную подушку с одеялом и спал там на полу. Из меня непрестанно хлестало и сверху и снизу да еще дикие колики. Нет, ей-богу, думал — всё, умираю. Думал чуть ли не в больницу лечь, но это же возня такая — то ли самому за руль садиться, то ли ползти к соседям. Я, в общем, даже рад, что у меня телефона нет, уверен, выдержки бы не хватило и, будь возможность, я бы вам позвонил. И представить себе тошно, как бы я вынудил вас с Чамли нестись сюда, я же знаю, чего бы вам обоим это стоило. Пока лежал там на линолеуме, не так пугала близость смерти, как мысль, что вот умри я, и вся жизнь — псу под хвост. А потом, почти сразу, все обошлось. В четыре я был при последнем издыхании, а в семь — ну не то чтоб как огурчик, но вполне в состоянии спуститься вниз, правда плотно налегая на перила. Утренний свет лился в кухонное окно. Поджарил на тостере кусок черствого хлеба. В жизни не едал такой вкуснятины. Возьму, наверно, отпуск на несколько дней.
Меня глубоко разочаровало то, как 'Каррент' осветил традиционный пикник Лиги в Защиту Искусств в нынешнем году. Ляпов и прискорбнейших огрехов тут буквально не счесть. Все свалили в одну кучу и по этой горе домыслов пустились вниз, подбирая по пути пошлости и сплетни, чтобы сложить потом у наших ног огромным смехотворным комом под 'нашими ногами' я подразумеваю ноги собственные и моего мужа Генри. Каскад недоразумений начался уже со статьи Мелиссы Зальцман, претендующей на описание событий; его пополнили ходульные филиппики доктора Туакитера и невнятное блеяние Энид Ракетути. И весь этот ком газетной лжи упал к нашим ногам, как уже сказано. Но можете себе представить наше с Генри изумление, когда, распутав, развернув весь этот ком, мы обнаружили, что там, внутри, низведенный до жалкой роли таблоидного фуража — не кто иной, как Эндрю Уиттакер. Поскольку оба мы присутствовали на этом пикнике в качестве
Поза получилась, надо сказать, рискованная, прямо вызывающая, всем стало ясно, что дело принимает интересный оборот.
Впрочем, слово 'интересный' слишком слабо, оно никак не может передать того, что разразилось далее. Сами по себе события довольно точно описаны как в вашей ханжеской статейке, так и в последовавшем за нею глубокомысленном и, что характерно, бездарном письме доктора Туакитера. Что касается голых фактов, тут, как говорится, комар носу не подточит, тут никаких претензий, тут ни малейших разногласий нет. Но голые-то факты должны же быть облечены в контекст, а без контекста они — типичный нуль, как каждому понятно, если хоть на минуточку над этим поразмыслить. И, соответственно, в результате эти так называемые 'очевидцы' оба палят, как говорится, 'в молоко' по одной и той же простой причине: они не подвергают ни малейшему сомнению, они принимают как должное ту предпосылку, что Уиттакер был 'под шофе', или, как выразился один цитируемый в вашей статейке полицейский, 'принял на грудь'. Тут единственная разница позиций, вообще говоря, в том, одобряет ли человек Уиттакера или же нет, иными словами, он за или против. Но никому-то из них невдомек, что Уиттакер, может быть, вовсе и 'не принимал на грудь', что он прекрасно владел не только собой, но и публикой, что, может быть, он был как стеклышко,