Адриана смотрела в потолок и обмахивалась полотняным веером, на котором сверкали перламутровые фигурки и вышивки. Это был подарок синьоры Нины: она преподнесла по вееру каждой, так что в знойные послеобеденные часы, когда стихали голоса и замирали шаги, в полной тишине слышалось только это постепенно замирающее усталое шуршание вееров.
Адриана смотрела на потолок, на лесные цветы, ниспадавшие по углам, и вдруг, без всякой видимой причины, — должно быть, от безделья — на нее нападала какая-то странная тоска. «Кто бы мог подумать, что все так сложится», — размышляла она. Перед ее мысленным взором проходила вся ее жизнь, точно на диапозитивах, которые кто-то показывал на потолке — экране. Образы возникали одновременно, накладываясь один на другой, но при этом не теряли четкости: вот ателье Джузеппы, воскресные киношки на окраине города, прогулки с подругами к железнодорожному переезду, танцы под джаз-оркестр в прокуренных залах «Дополаворо».[4] Если бы ей тогда сказали, что от того злосчастного номера гостиницы она докатится до Кефаллинии, она бы не поверила. Тоска переходила в печаль, и почему-то — она сама не могла понять почему — хотелось плакать.
Чтобы отогнать грустные мысли, она вставала, подходила к стоявшему на комоде зеркалу, красила губы. В полутьме, при закрытых ставнях, руки ее белели, точно рыбы, вытащенные из воды. Бедра, грудь тоже казались ей белее обычного. Лицо в рамке зеркала казалось ей далеким-далеким, — может быть, оттого, что зеркало было старое, потускневшее. Черты лица расплывчатые, нелепая челка до самых бровей. Брови тонкие-тонкие, нарисованные черным карандашом на чуть припухшей коже надбровий, повыше своих, выщипанных. А под ними глаза — широко раскрытые, бесцветные, но излучающие свет, словно два фонаря. Глаза ничего, глаза ей еще нравились; несмотря на отеки, они пока не утратили блеска молодости.
Она закуривала сигарету, успокаивалась. Ничего плохого не может с ней случиться в этом доме, еще сохранившем следы мирной жизни. А что касается военных судов в гавани, солдатских палаток, автоколонн, складов, сторожевых постов, то все это напоминает веселый военный лагерь, — пусть загадочный, странный, но ведь многое из того, что делают мужчины, так странно…
Кто они такие, эти солдаты, что копаются с лопатами в руках на полях острова? Крестьяне, одетые в солдатскую форму! Вон они возятся на виноградниках, как возились у себя в Калабрии и в Тоскане, подобно всем крестьянам на земле.
А офицеры ведут себя совсем как шумливые студенты во время каникул; рады, что могут наконец отдохнуть вдали от жен, поразвлечься невинной игрой на этом острове, отданном в их полное распоряжение.
«Скоро опять начнем работать, — почти с облегчением думала Адриана, — по крайней мере некогда будет предаваться грустным размышлениям».
Она начинала медленно одеваться, все время наблюдая за собой в тусклом зеркале, приглядываясь, не появился ли какой-нибудь признак возраста, — ведь прошел еще один день, — не обнаружился ли симптом неумолимо надвигающейся старости.
В соседней комнате стучали в стенку — это Триестинка давала знать, что собралась идти на пляж.
— А ты, — кричала она, — ты скоро?
Они выходили на дорогу и, спотыкаясь, с цветастыми зонтиками в руках, шли к каменистому, безлюдному в этот час пляжу… Впереди двигались их смешные, длинные, похожие на карикатуры тени.
— Взгляни, на что мы похожи! — говорила Триестинка.
Ноги их были открыты выше колен; юбки до того узки, что в них с трудом удавалось передвигаться; все в сочетании с зонтиками это производило странное впечатление. Зонтики принадлежали другой эпохе, другому миру, не имевшему ничего общего с открытыми выше колен ногами и обтянутыми юбками.
— Все-таки вид у нас похабный, — говорила Триестинка с каким-то удовлетворением. — Сколько ни старайся, а за порядочных нас принять нельзя.
Иногда крестьяне, работавшие в поле или на винограднике, оборачивались и провожали их долгим взглядом.
— Эти турки только и знают, что вкалывать, — говорила Триестинка.
Некоторые присаживались на низкую каменную ограду, чтобы рассмотреть девиц получше.
Когда приближался грузовик, девушки отступали на обочину: ручка зонтика на плече, зонтик — за головой. Как на картинке! Стоило ехавшим на машине солдатам их заметить, как они начинали горланить, высовываться из кузова, размахивать руками.
— Красотки! — надрывались они. — Идете купаться? Не надо ли подсобить?
Адриана улыбалась.
— Орите, орите, сейчас вы бойкие, а вот посмотрим, как подожмете хвост, когда будете стоять у нас в очереди!
А Триестинка бледнела от злости; загорелая кожа становилась синеватой, мертвенной. Сложив руки рупором, чтобы ее лучше слышали, она натужно кричала:
— Подсобите лучше своим сестренкам! Разволновавшись, она роняла зонтик; подхваченный вихрем, он катился вслед за машиной. Обе девицы бросались вдогонку под хохот солдат с удалявшегося грузовика.
Триестинка останавливалась посреди дороги и, выпрямившись во весь свой гренадерский рост, с трудом переводя дыхание — мощный бюст ее вздымался и опускался, — не в силах больше кричать, молча грозилась кулаком.
— Идиоты проклятые, — цедила она потом сквозь зубы. — Подумать только, ведь именно ради них мы и торчим на этом вонючем острове…
В эти знойные послеобеденные часы Кефаллинию окутывала какая-то едва заметная дымка. После того, как поднятая грузовиком пыль оседала, вода в заливе снова приобретала цвет светло-голубого неба; далекие горы и холмы, маячившие в голубоватом мареве, казалось, плавали в воздухе.
2
На следующий день при бледном свете утра город произвел на меня еще менее выгодное впечатление, чем накануне вечером, когда я сошел с автобуса. О землетрясении 1953 года я читал в газетах, но не представлял себе, что Аргостолион и весь остров были так сильно разрушены. Я смотрю из окна гостиницы «Энос» и не верю своим глазам: передо мной нечто напоминающее скелет издохшего в лесу животного. Крыш, в каждом городе громоздящихся одна на другую, поднимающихся уступами, нет; не найти и здания, которое придавало бы законченный вид площади Валианос; с трех ее сторон тянутся только что возведенные безликие и бесцветные приземистые строения с плоскими серыми террасами вместо крыш. Четвертая сторона площади, куда как раз глядят окна гостиницы, не застроена — здесь открывается вид на холм; кажется, что до него рукой подать. На склоне соседнего холма можно различить огороды, выщербленные каменные ограды, затопленные водой тропинки; кое-где виднеются куски асфальтированных мостовых, но нет ни перекрестков, ни тротуаров, ни домов. Одиноко торчит один-единственный потемневший от ночного дождя фонарный столб.
Я спустился на площадь и пошел вдоль деревянных скамеек, мимо газона под раскачивающимися на ветру четырьмя пальмами, стараясь разглядеть, что же осталось от Аргостолиона прежних лет.
Может быть, эти четыре дерева или вон те, судя по всему довольно старые, видавшие виды, газовые фонари, на которых гирляндами развешены электрические лампочки? Или эта позеленевшая бронзовая скульптура — сидящий на скамье и глядящий в пустоту человек? Но куда в этом городе девалось все остальное? Где его жители? Неужели они тоже исчезли, а вместе с ними — Паскуале Лачерба и Катерина Париотис?
На склоне горы между параллельными линиями бывших мостовых пестрели розовые, голубые, кирпично-красные пятна. Я подошел поближе, присмотрелся: то были остатки жилищ; я мог без труда определить, где была кухня, спальня, гостиная, коридор. В нескольких местах сохранились ступеньки, которые вели когда-то к входной двери, и присыпанные землей или заросшие бурьяном пороги; кое-где держались на петлях распахнутые настежь — в никуда — калитки без ограды. Кто через них ходил теперь? Я