созерцания к абстракции; другими словами, вдумчиво опохмелялся и, наконец, узнавал, куда же все-таки девалась пятница» (с.50). Марксистско-ленинская философия, направленная на постижение тайн пьяных озарений, посредством ерофеевской противоиронии приводит к созданию философии пьянства. Глава заканчивается весьма значимым противопоставлением всесильной икоты и нас, дрожащих тварей. Раскольников, столь косвенно введенный в текст через опознаваемое понятие, актуализирует тот пласт размышлений, который приводит героя Достоевского к необходимости решить, тварь ли он дрожащая или право имеет. Под последним понимается право на убийство себе подобного. Этот подтекст придает тексту Ерофеева полемический, а точнее, противоиронический характер по отношению к герою Достоевского — тот убил другого, а Веничка убивал самого себя: «Что может быть благороднее, например, чем экспериментировать на себе?» (с.49).

Имя Раскольникова возникает не только не случайно, но именно в этом месте оно приобретает особый смысл и значение: завершив философию пития как бытия, созданную на стыке противоиронии марксистско-ленинской философии, немецкой классической и философии экзистенциализма, оно предваряет смысловой центр второй части ерофеевской одиссеи. В «Преступлении и наказании» история в изложении Раскольникова выглядит как цепь кровавых деяний, бесчеловечных преступлений. В главе «Есино — Фрязево» имена великих писателей и композиторов возникают только в особом контексте творчества как пьяного озарения; национальная трагедия России объясняется заменой клико на сивуху, в результате чего — «разночинство, дебош и хованщина» (этот «текст в тексте» вполне можно назвать «Пьяненькие», т. е. так, как назывался ненаписанный роман Достоевского). Героем эта версия истории, предложенная «черноусым в жакетке», воспринимается как «стройная система, сотканная из пылких и блестящих натяжек» (с.66). Несмотря на это определение, Веничка, по сути, придерживается аналогичной точки зрения: описывая свой «Ханаанский бальзам», герой, чтобы прояснить его «аромат», называет его гимном демократической молодежи: «Именно так, потому что в выпившем этот коктейль вызревают вульгарные и темные силы. Я сколько раз наблюдал!» (с.55).

Пересечение речевых сфер рассказчика и «черноусого» проявляется и в знаменитой ленинской формуле революции, трансформированной в соответствии с принципом противоиронии: «Этот круг, порочный круг бытия — он душит меня за горло! И стоит мне прочесть хорошую книжку — я никак не могу разобраться, кто отчего пьет: низы, глядя вверх, или верхи, глядя вниз» (с.65).

Систему великих пьяниц нарушает тайный советник Иоганн фон Гете, так же как опровергает лемму «черноусого» Веничка с его грустными глазами. Здесь важно и имя Гете, и противоироничный парафраз Экклезиаста: «Разве можно грустить, имея такие познания» — «Во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь». Гете здесь возникает как автор двух произведений — «Фауст» и «Страдания молодого Вертера», и в поэме одинаково важны мотивы страдания и познания, или, если учесть возникающее в этом же контексте имя Соломона, страдания от познания. Познание же ассоциируется не с Фаустом, а с Мефистофелем, т. е. не с тем, кто продает душу за познание, а с тем, кто искушает познанием, например, рассказывая о смерти Пушкина, поэме Блока или о мировой истории, построенной на альковных тайнах. Неслучайно герой ощущает в себе не только «пустомелю», но и демона.

Вставные тексты о первой любви или последней жалости подготавливают еще один вариант мировой истории как будуарной истории альковных похождений — история бытия как пития сменяется историей бытия как соития. Веничка-Шахразада дает свою версию истории как смены будуарных приключений, и тоже с привкусом насилия. Оба варианта — откровенное пародирование теории Раскольникова, снижение почти в духе сатировой драмы.

Завершением всех типов историй становится революция, произведенная в «одной, отдельно взятой деревне». Революцию, естественно, делают те, кто вместо клико пьет сивуху, которая пробуждает в человеке самые темные инстинкты. Пьющий герой, несмотря на то, что революция ему «показана», категорически против нее: «… перед лицом совести всего человечества я должен сказать: я с самого начала был противником этой авантюры, бесплодной, как смоковница… Я с самого начала говорил, что революция достигает чего-нибудь нужного, если совершается в сердцах, а не на стогнах» (с.88–89). Он вновь «посторонний», ибо пьет «сивуху», но не признает революцию, хотя и делает ее, но он уже не тоскующий, а смеющийся посторонний.

Вся вторая часть ознаменована смехом, который сменяет тоску. Смех и слезы сталкиваются в описании действия коктейля «Дух Женевы»: «У меня было так: я выпил целый флакон „Серебристого ландыша“, сижу и плачу. Почему я плачу? Потому что маму вспомнил, то есть я вспомнил и не могу забыть свою маму. „Мама“, — говорю я и плачу…. Другой бы, кто поглупее, так бы сидел и плакал. А я? Взял флакон „Сирени“ — и выпил. И что же вы думаете? Слезы обсохли, дурацкий смех одолел, а маму так даже и забыл, как звать по имени-отчеству» (с.56). Победивший «дурацкий смех», наконец, объединяет героя с «man» : «Все вокруг незаметно косели, незаметно и радостно косели, незаметно и безобразно… И я — вместе с ними…» (с.64). Тоска вызывает ангелов, и они рядом с героем до тех пор, пока он не улыбнулся. Улыбка, тем более смех — знак принятия жизни, адаптации к людям. Но в поэме, как и в христианстве, смех оказывается знаком дьявола, неслучайно на смену отлетевшим ангелам приходят Мефистофель, сатана и сфинкс; взамен веры — познание, которое приводит к краху сознания: «Краешком сознания, самым-самым краешком, я запомнил, как выходящая в Орехове лавина публики запуталась во мне и вбирала меня, чтобы накопить меня в себе, как паршивую слюну, — и выплюнуть на ореховский перрон… Краешком сознания, все тем же самым краешком, я еще запомнил, что сумел, наконец, совладать со стихиями и вырваться в пустые пространства вагона и опрокинуться на чью-то лавочку, первую от дверей…» (с.87). Плевок в этом уплывающем сознании явно «рифмуется» с плевком как знаком оппозиции Каину / Манфреду, однако, инверсия ситуаций отнюдь не означает, что герой, наконец, обрел понимание не только со стороны ангелов.

«Краешек сознания» воссоздает альтернативный вариант исторической эволюции — революцию, которую герой, не приняв, тем не менее возглавил, став ее идейным руководителем и в каком-то смысле организатором. «Хождение в народ» вновь закончилось расхождением народа и его «принца»-президента: в первом случае он не понес ответственности за тех, кого «приручил»; во втором — «умыв руки», подобно Понтию Пилату, он не покаялся ни в том, что сделал, ни в том, чего не сделал: «В моем сердце не было раскаяния… Я шел через луговины и пажити, через заросли шиповника и коровьи стада, мне в пояс кланялись хлеба и улыбались васильки. Но, повторяю, в сердце не было раскаяния» (с.95).

Выбор между революцией и Петушками герой делает в пользу рая. Возвращение в рай сопровождается кошмаром потери своего «я». Как говорится в поэме, он слишком далеко зашел в поисках своего «я», так далеко, что потерял самого себя: то он мальчик, то милая странница, то старший лейтенант. Чертовщина с утратой своего «я» начинает третью, последнюю часть поэмы, эту трагическую «дьяволиаду». Таким образом, вторая часть начинается с парадокса (парадокс историй), а заканчивается абсурдом: он не только дурак, пустомеля и демон, но и школьник, и «милая странница», и старший лейтенант, короче, он, подобно борхесовскому Шекспиру, «everything and nothing».

Третья часть, заявленная в самой поэме, — это «свет» в Петушках. Но подобно некрасовской поэме «Кому на Руси жить хорошо», сюжет которой пошел не по внешней логике спора, а по внутренней логике идеи, сюжет ерофеевской поэмы развивается «прямо антиномично» по отношению к заявленному. Желанный свет оборачивается подчеркнутой чернотой: «Почему за окном чернота, если поезд вышел утром и прошел ровно сто километров? <…> Я припал к окошку — о, какая чернота! и что там в этой черноте — дождь или снег? или просто я сквозь слезы гляжу в эту тьму? Боже!…» (с.96). Чернота за окном будила черную мысль, и хотя герою удалось посрамить Сатану, в душе звучал искушающий голос: «Да чем же она тебе не нравится, эта тьма? Тьма есть тьма, и с этим ничего не поделаешь. Тьма сменяется светом, а свет сменяется тьмой… Да если она тебе и не нравится — она от этого быть тьмой не перестанет. Значит, остается один выход: принять эту тьму» (с.97). Так подготавливается разрешение антиномии в духе гегелевской философии, в логике диалектических отношений формы и содержания, что компрометирует ее в глазах героя.

Сатана, шесть глотков вина, чернота за окном — от всего этого герою «тошно». Появление сфинкса преобразует Петушки из рая в нечто фивоподобное, и ситуация разгадывания загадок ставит Веничку в ситуацию Эдипа, и даже тот факт, что в Фивах–Петушках «хуже, чем дочь и язва», не помогает «демону» разгадать загадки чудовища «без ног, без хвоста и без головы». «Несоответствие» героя Эдипу

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату