Соне. Но, во-первых, Соня не позвала его, видите ли, потому, что Василий Антонович не очень любит Владычина; а, во-вторых, даже если бы и позвала, встреча Нового года, как известно, не состоялась из-за взрыва в цехе Александра; не сильно, но Александр в тот день все же пострадал, и Соня с Василием Антоновичем просидели ночь возле его постели.
Что тогда делала Юлия? Отправилась в Клуб творческой интеллигенции, там ее пригласил к своему столику художник Тур-Хлебченко с компанией, они веселились, они были остроумны и жизнерадостны, но Юлия так и не настроилась на новогоднюю волну; художники, наверно, подумали о ней не очень лестно — скучная, мол, надутая дура, и она возвратилась домой, когда ещё не было и четырех утра, когда Соня и Василий Антонович все ещё сидели возле тяжело дышавшего контуженного Шурика.
Ну где, где искать теперь Владычина? Пойти в райком? Туда без партбилета не пускают. А и пустили бы, что она скажет, как объяснит свое появление? Ловить на предприятиях, куда он выезжает каждый день? А как узнать, на какое из них он отправится сегодня, на какое собирается завтра? Пригласить в театр? Новая премьера ещё не готова. Дожидаться у подъездов, бегать следом, писать записочки?.. Увы, тот возраст прошел безвозвратно.
Однажды, в мятущемся своем состоянии, Юлия отправилась к Черногусу. Дома сидеть было невозможно; встречаться с кем-либо из театра не хотелось. Черногус — это какая-то другая, незнакомая, не такая, как у всех, жизнь. С ним можно было говорить о чем угодно; а можно было и ни о чем не говорить.
Гурий Матвеевич встретил Юлию, как всегда, приветливо.
— А этого юного балбеса с вами нет? — спросил он, выглядывая на всякий случай за дверь.
— Он в деревне. На перековку отправился, — ответила Юлия. — Можно, я у вас немножко побуду? Я вам не помешала?
— Что вы, что вы, Юлия Павловна! Кому и как может помешать такая интересная женщина! Вы меня извините, но вы очень интересная женщина. Вы вполне оправдываете свое имя.
— Мое имя? А у него есть значение? — Юлия заинтересовалась. — Мне никогда не приходило это в голову.
— Как же, как же, Юлия Павловна! Неужели вам никто об этом не говорил? «Юлия» — женская форма от «Юлий». А «Юлий» по-латыни значит — «блестящий». Вы блестящая, Юлия Павловна, вот вы кто.
— Интересно. — Юлия даже улыбнулась. — Но мне кажется, Гурий Матвеевич, что если я и была в свое время блестящей, то весь блеск с меня давно сошел.
— Не стыдно вам! Вот сейчас сварю кофе, выпьем по чашечке, настроение у вас и поднимется. У вас, наверняка, гипотония, пониженное артериальное давление. Никогда не измеряли? Вот ведь вы какая!
Черногус включил электрическую плитку, достал из шкафа маленькие кастрюлечки из белого металла, сделанные так, будто их затянули в талии корсетом, полез в недра письменного стола за банкой, как он сказал, самого заветного кофе; кто-то привез ему года три назад из Англии.
— Новозеландский! Не кофе, а тысяча и одна ночь.
Когда кофе было сварено и налито в чашечки, когда его ароматом заполнился весь дом, Черногус достал из шкафа две рюмочки и наполнил их ликером.
— Попробуйте, Юлия Павловна. Чудесно с ликером.
Юлия не любила ликеров; но из вежливости попробовала, и даже похвалила:
— Да, приятно. Очень. — Затем, без всяких переходов и подходов, она вдруг спросила: — Гурий Матвеевич, как вы считаете, что такое любовь? Это непременно окрыляющее чувство? Или оно может и угнетать?
Черногус долго и внимательно вглядывался в лицо Юлии, мелкими глотками, едва касаясь губами, прихлебывая кофе из чашечки.
— Вы, конечно, любили, не сомневаюсь, — добавила Юлия. — Как было, у вас?
— У меня было так, Юлия Павловна. — Черногус отставил чашечку. — Был я студентом… — Он пошел к столу, порылся в ящиках, извлек пожелтевшую фотографию миловидной молодой женщины, в тугой блузке, с пышными рукавами, в длинной, обтягивающей фигуру юбке. — Вот влюбился в нее. — Черногус положил фотографию на стол перед Юлией. — Аннушка. Анна Шашкова. Дочка хозяина дома, в котором я квартировал. Пела, рисовала. Отвечала взаимностью. Все было решено. Но в шестнадцатом году меня мобилизовали в армию, отправили в Персию. Вернулся не скоро, в двадцать первом. Ее уже не было. Уехала с папашей и мамашей в эмиграцию. Исчезла. Много боли, много разочарований причинила мне эта любовь, Юлия Павловна. Для молодой души разочарование всегда страшнее, чем для души, покрытой коростой житейского опыта. Но была и другая у меня любовь. Это уже в двадцать пятом году. Я работал в губкоме партии. Она тоже была активисткой… Но даже вот и фотографии от нее не осталось… Все были заняты, заняты, — сфотографироваться некогда. И детей не завели, откладывали до более спокойного времени… Умерла. Простудилась, выезжая в деревню… Воспаление легких. Ни пенициллинов, ни сульфидинов, ни террамицинов, — ничего такого в ту пору не водилось. Поил клюквенным морсом, сидел возле, держал ее руку в своей. Пульс считал день и ночь. Все кризиса, перелома ожидал. Перелом пришел, да только в худшую сторону. Задремал раз на стуле. Проснулся, а ее уже и нет. Даже и не простились…
Он встал, походил по комнате. Закурил. Юлия сидела тихо, следила за его движениями. Он мог бы больше и не говорить, он ей ответил, сказал все, что мог. Она смотрела на него с изумлением, с уважением и вместе с тем с некоторой жалостью. Человек прошел такие испытания, рядом с которыми ее, Юлины, горести ничего не стоят. А что получил он взамен от жизни? Новые горести, новые удары.
— Вот так, — сказал он. — А все же любовь окрыляет человека. Да, окрыляет. Крылатое чувство. Без любви жить нельзя. Но дело в том, Юлия Павловна, как понимать любовь и что считать любовью. — Он подошел к полкам с книгами, порылся в книгах, достал одну из них, полистал страницы. — Вот что сказал когда-то Платон. Он сказал, что для молодого человека, точнее — для человека, начинающего жизнь, любовь заключается в любви к телу его возлюбленной. Только в ее теле для него вся красота материального мира. Затем человек от тела идет к душе. Платон говорит, что по мере обретения опыта человек начинает видеть и духовную красоту возлюбленной, и эта красота берет верх над красотой телесной. Второй, значит, шаг любви. Постигнув прелесть красоты духовной, человек обращает взоры к красоте нравов и законов жизни. Он идет от частного к общему, от малого к большому. Его уже влечет красота учений, красота наук. Возраст, опыт делают свое дело. Я бы добавил, что человек начинает в конце концов видеть красоту своего времени, любить свое время, свою эпоху, дела своего народа. Он приходит к большой любви, к человечности, к гуманизму. И все это любовь, любовь и любовь. Я это понимаю хорошо. Мне седьмой десяток. А вы этого, очевидно, понять не сможете. Ваша любовь может делать только первые шаги. Вы ещё очень молоды.
— Не очень. Мне все-таки четвертый десяток. — Юлия улыбнулась.
— Одно время я изрядно злился на вашего родственника, на мужа вашей сестры, на Василия Антоновича. И это было похоже на настоящую ревность, — говорил Черногус. — Представьте себе: вы любите прекрасную, бесконечно дорогую вам женщину, и вдруг ею завладевает некто, налетевший со стороны, не спросивший даже о ее чувствах к нему. Он женится на ней. Родители, скажем, так повелели и выдали. Вы в отчаянии, не правда ли? Вам кажется, вы это ясно видите, что любимой вашей с ее внезапным мужем, с вашим соперником, плохо, что она страдает, что она, недорого доставшаяся, не очень-то ему и нужна, что он обращается с нею плохо. Страдаете, следовательно, и вы и, страдая, со страшной силой ненавидите соперника. Для меня, на моем этапе жизни, такой любимой является мой родной край, вот эта самая Старгородская область. Я влюблен в ее просторы, в ее реки, в озера, в людей, в ее прошлое, в настоящее и в будущее, я знаю все ее тайны, все ее богатства. Но… Но не мне она досталась, не мне, а ему, мужу сестры вашей, Василию Антоновичу Денисову, секретарю обкома, как бы слетевшему на нее с небес.
Юлия засмеялась. Черногус продолжал: — Да, да, да. Я страдал, мне казалось, что все делается не так, как надо, что люди не понимают ни души, ни красоты моей любимой. Какой то силос, кукурузу сеют, о каких-то поросятах и курах-несушках хлопочут, строят комбинаты синтетического волокна. А красота озер, красота рек, запасы в недрах земли… А художественные ремесла — кружева, строчка, резьба, чеканка — древние народные искусства, — они позабыты, заброшены. Я об одном, а те, в обкоме, о другом… Он налил себе остывшего кофе, выпил чашечку, продолжал: