которой вырвались слова, которыми она, в сущности, предлагала тебе взять ее обратно, значит, совершать ненужную жестокость, а ненужная жестокость – одна из самых подлых вещей на свете. Лучше просто не понять этой исповеди. Настолько не понять, чтобы ей самой потом было легче уверить себя, что она вовсе не это имела в виду. И вместо того «да», которого она ожидала, и того «нет», которого ему не хотелось произносить вслух, он спросил у нее, на сколько дней она приехала в Москву и где собирается жить, там, у Евгения Алексеевича, или здесь, в своей комнате.
– Это зависит от тебя, – сказала она, еще не поверив, что продолжения того, начатого ею в слезах, разговора уже не будет.
– Почему от меня? Делай, как тебе удобнее.
– А мне теперь нечего больше делать здесь, в Москве. Раз он… – «он», сказанное ею об Евгении Алексеевиче, прозвучало враждебно, – не хочет ничего делать до конца войны, а ты, кажется, сам не знаешь, чего ты хочешь, я одна взваливать все это на свои плечи не буду. Отмечу командировку, потому что, хотя я теперь актриса вспомогательного состава, но новую пьесу я им из Москвы привезти должна, никто другой, кроме меня, этого, как выяснилось, не может, – достану билет – и уеду.
– А где твои вещи, там или здесь?
– Здесь. А что? – с вызовом спросила она.
– Подумал, если ты оставила их там, а решила жить здесь, надо помочь тебе привезти их.
– Нет, они здесь, – сказала Ксения. – Я решила остановиться здесь. – И снова повторила: – А что?
– Хотел знать, чтоб не мешать тебе.
– Ты мне не мешаешь, это я тебе мешаю.
Мешаешь ты ей или мешает тебе она, все это были слова, а нагая истина, стоявшая за этими словами, заключалась в том, что они – бывшие муж и жена, еще не так давно, несколько лет подряд, спавшие в этой квартире, иногда в одной комнате, иногда в разных, – должны были после перерыва в три года снова остаться в этой квартире на ночь и потом еще несколько дней и ночей, пока она не уедет, жить здесь, встречаться и слышать за стеной друг друга. Он отчетливо, со знанием дела, на которое обрекала его память о прошлом, представил себе остаток нынешнего вечера здесь, в этой квартире, как все это может начаться, чем продолжаться и чем кончиться. А вслед за этим представил себе завтрашнее утро, именно утро, и вообще все, что за этим бессмысленно потянется, и от одного того, что, оказывается, все еще мог представить себе все это, обругал себя дураком. Мужчине под пятьдесят лет оказаться в роли соблазняемой невинности – чего уж дурее этого.
– Сделаем с тобой так, – сказал он вслух. – Пока ты здесь, я поживу в другом месте, у меня есть где жить.
– Но у меня тоже есть где жить, я могу уехать туда, если тебе так уж страшно в одной квартире со мной. Если хочешь, – Ксения улыбнулась, – могу дать подписку, что не буду соблазнять тебя.
– Спасибо, но боюсь поручиться за себя, – не удержавшись, усмехнулся он и, заметив промелькнувшее в ее глазах знакомое выражение, поспешил серьезно добавить: – Лучше на старости лет не устраивать в этой квартире квадратуры круга. Допускаю, что твой Евгений Алексеевич не прав, заставляя тебя откладывать квартирные дела до конца войны. Когда приедете вместе с ним осенью, соберемся и обсудим, как проще и лучше сделать.
Так почти незаметно он вернул ее обратно к нынешнему, чуть было не оставленному в мыслях мужу.
Она сидела, прибитая неожиданным и лишенным всякого драматизма оборотом дела. Сидела и ждала, не добавит ли он что-то еще.
– А теперь я пойду, – добавил он единственное, что ему оставалось, и, выйдя в переднюю, надел шинель и фуражку.
Она вышла вслед за ним и стояла, прислонившись к стене и скрестив на груди руки.
– Тебе правда есть куда сейчас идти?
– Да, есть. – Он подумал, что сегодня придется свалиться на голову Гурскому, а там будет видно.
– Ты идешь ночевать к женщине? – спросила Ксения понимающе-печальным голосом.
– Допустим, что так.
– Я уже думала об этом, – все так же печально-понимающе сказала Ксения.
– Да, извини, пожалуйста. – Он зашел в кабинет, взял со стола лежавшую там тетрадь дневника, в которой после долгого перерыва собирался, вернувшись с вокзала, сделать первую запись, и, подумав о Гурском, нашарил в ящике запихнутые туда, про запас, пол-литра водки. Сунув и то и другое в карманы шинели, покосился на папиросы, но не взял их – решил выдержать характер. Когда он снова вышел в переднюю, Ксения стояла в прежней позе, прислонясь к стене, скрестив руки на груди.
– Ну что ж, до свиданья.
– До свиданья, – глядя в потолок, чуть слышно сказала она.
Когда он захлопывал дверь снаружи, ему показалось, что она там, за дверью, заплакала.
11
В прихожей, огромной, барской, а теперь уже четверть века коммунальной квартиры, где жил Гурский, Лопатина встретила Берта Борисовна.
– Его еще нет. Он уже два раза звонил, что идет, и все не идет. Идите, идите, я дам вам чаю, – говоря все это, она шла впереди Лопатина подрагивающей, но все еще быстрой походкой по хорошо знакомому ему, широкому, похожему на крытый рынок, коридору, с обеих сторон заставленному столами, столиками, шкафчиками, этажерками, велосипедами, лыжами, сундуками, ножными швейными машинками, – всем, что не помещалось в комнатах.
– Как вы проводили свою Ниночку? Как она, бедная девочка, поехала? Хорошие ли с ней люди? Вагон, наверное, грязный, да? Хорошо, что это лето, а не зима, верно? – не давая Лопатину возможности ответить, спрашивала Берта Борисовна, посадив его за стол и заваривая чай. – Я бы сто раз умерла, если бы у меня была дочь, а не сын. Почему вы так спокойно сидите? Я бы все время, пока она едет туда, каждую минуту вскакивала.
Она первая рассмеялась над собственными словами и была довольна, что Лопатин тоже рассмеялся.
– А зачем я спрашиваю. Хорошие ли люди поехали с вашей Ниночкой? А почему с ней должны ехать плохие люди? Я когда ехала сюда из эвакуации, со мною ехали все такие хорошие люди, особенно одна женщина, что я скучала по ней в Москве, пока она не пришла. А теперь она ходит к нам так часто, что Боря уже сердится!
– Молодая?
– По-моему, молодая, но он говорит, что нет. Мужчины почему-то всегда хотят, чтоб женщины были гораздо моложе, чем они сами. Вы не замечали этого?
– Замечал, – улыбнулся Лопатин, – но у меня это уже два раза плохо кончилось.
– А вы попробуйте в третий. Или вы уже не хотите? – Говоря все это, она налила чай Лопатину и наконец присела сама.
– А себе? – Лопатин кивнул на ее пустую чашку.
– Я буду ждать Борю. Меня немножко беспокоит, что он позвонил и сказал приготовить ему три пары чистых носков и погладить носовые платки, трусы и майку. Как будто все это лежит нестираное и неглаженое! Когда мы жили в эвакуации в Барнауле с Бориным папой, мы тоже беспокоились. Но вы знаете, это легче, когда вы беспокоитесь сразу двое и все время говорите друг другу: «Пожалуйста, не беспокойся!» Глупо так думать, но мне почему-то казалось, что вот я приехала сюда – и он уже больше никуда не поедет.
– Ничего не поделаешь, вам придется привыкнуть к его отъездам, – сказал Лопатин. – Его не любит отпускать редактор, потому что он нужен здесь, но думаю, что он еще несколько раз до конца войны поставит на своем и съездит на фронт. Не знаю, что бы я ответил, окажись на вашем месте моя покойная мать, но, наверно, в таких случаях лучше говорить правду.
– Если бы Боря узнал, что я заговорила об этом с вами, он бы очень рассердился на меня! Но я вас не боюсь, а его боюсь.
– Я тоже, – улыбнулся Лопатин.
Она рассмеялась и потрогала чайник, не остыла ли заварка. Что бы она ни делала и чтобы ни говорила,