– Все вместе, – сказал Лопатин. – Жаль сестру, тоскливо, что уехала Нина, глупо, что ссыпалась на голову Ксения, и, вдобавок ко всему, провожаю тебя. Еще час назад и в голову бы не пришло.
Они шли по перрону вдоль состава. Гурский ехал в первом вагоне, но он оказался не первым: между ним и почтовым стоял еще один служебный вагон, у которого толпились военные.
Военных было много у всех вагонов, но у других были и штатские, и мужчины и женщины, а тут – только военные.
– Довольно много нашего б-брата, – сказал Гурский. – «К-красная стрела» для меня символ чего-то молодого и д-довоенного. Было в этом даже нечто т-таинственное, никак не хотелось спать, и все казалось, что ты вст-третишь в коридоре какую-то необыкновенную женщину и вообще п-произойдет что-то прекрасное, хотя на самом деле происходили только б-бутерброды и двести грамм к-коньяка. Но все равно, время шло, а это странное суеверие п-продолжалось. И все очень любили п-провожать друг друга на «Красную стрелу», не п-правда ли?
– Да, провожающих теперь немного, – сказал Лопатин. – И состав короче, чем до войны. Мне говорили, что путевое полотно оставляет желать лучшего. Там, где подолгу стоял фронт, местами вообще не едут, а ползут.
– Ты п-прозаик, – сказал Гурский. – П-по-дожди, я положу чемодан и выйду к тебе.
– Ну вот, – сказал он, выскочив налегке из вагона, – п-проводница, когда брала у меня билет, не узнала меня и не сказала: а я вас помню еще до войны! А я ее узнал, только она очень п-поста-рела и п- подурнела. Отчего так п-постарела и п-подурнела женщина, которой всего-навсего тридцать? Не только страшно сп-просить у нее, но страшно подумать. Один бог знает, что могло достаться на ее долю за эти три года! Мне жаль женщин, когда они стареют и д-дур-неют.
– Интересно, где наши начнут, на Карельском перешейке или где-то еще? – оглянувшись по сторонам, негромко сказал Лопатин.
– Оставь, пожалуйста, в п-покое войну. Мы при ней состоим и будем состоять, но сейчас у меня нет ни малейшего желания говорить о ней. Я беспокоюсь за тебя. У тебя приступ одиночества, и мне очень не нравится п-приезд Ксении. Когда у человека приступ одиночества, он способен на п-поистине идиотские поступки. П-пожалуйста, не совершай их до моего возвращения.
– Можешь быть спокоен – не совершу.
– Я был бы сп-покоен за тебя, если бы сам не совершил однажды поступка, которого до сих пор не прощаю себе: мог жениться на той единственной женщине, на которой действительно должен был жениться, и не женился т-только потому, что во время п-подлого приступа одиночества со мной оказалась не она, а та, на которой я не должен был жениться. В итоге я тот, кого ты видишь перед собой, – не п- первой молодости мужчина, пут-тешествующий, как в ст-тарину говорилось, по личной надобности – от станции до станции на первых попавшихся лошадях и п-привычно симулирующий, что так ему и надо. Хотя, может быть, ему надо совсем не так. Одиночество вещь неплохая, но его нельзя принимать лошадиными дозами. А у тебя, по-моему, именно такой оп-пасный момент. И не произноси, пожалуйста, никаких слов. Если я и д-достоин сожалений, оставь их при себе.
Поезд уже трогался. Гурский полез в вагон и повернулся к Лопатину, стоя на верхней ступеньке.
– А поллитровки ты достоин? – спросил Лопатин, идя рядом с вагоном.
– Вп-полне достоин, но у тебя ее нет…
Лопатин вытащил из кармана шинели бутылку и, продолжая идти рядом с вагоном, протянул ее Гурскому.
– Оказывается, я просто п-пошляк. Предавался словесному блуду, вместо того чтобы молча выпить с тобой. Но я накажу себя и п-привезу ее обратно нетронутой…
Поезд уже набирал ход, Лопатин отстал на полвагона, когда Гурский высунулся и крикнул:
– Если мама поместит тебя в моей комнате, а сама будет спать в п-проходной, не спорь с ней. И вообще не спорь с ней, п-потому что она лучше нас с тобой знает, что надо и чего не надо делать.
Поезд шел все быстрее. Молодая женщина, бежавшая за вагонами и кричавшая что-то свесившемуся с подножки лейтенанту, чуть не сбила с ног Лопатина, а потом сам он чуть не столкнулся с другой женщиной, заплаканной, неподвижно стоявшей посреди перрона с бессильно опущенными руками.
И подумал о том, о чем обычно старался не думать, – что и эта женщина, обессиленно стоявшая на перроне, и та, все еще продолжавшая бежать за вагонами, и он сам, и все они вместе, и каждый в отдельности могут уже никогда не увидеться с теми, кто уезжает сегодня в Ленинград на этой, так непохожей на довоенную «Красной стреле».
12
За те пять дней, что Ксения провела в Москве, добывая, как она говорила, пьесу для театра, Лопатин виделся с ней еще два раза.
Первый раз после того, как, переночевав у Гурского, понял, что все равно неизбежно надо идти к себе на квартиру, потому что накануне вечером, кроме тетради и пол-литра водки, он не взял ровным счетом ничего, даже запасных очков.
Съездив, как приказал редактор, с утра в госпиталь и сделав рентген грудной клетки, по словам врачей достаточно благополучный, чтобы при желании считать себя практически здоровым, он прямо из госпиталя позвонил домой.
Ксения, как он и ожидал, к телефону не подошла. Было одиннадцать утра, и она, наверное, бегала по Москве. Все складывалось как нельзя лучше, и он по дороге из госпиталя в редакцию решил заскочить домой на редакционной «эмке», побросать вещи в чемодан и сразу же закинуть его к Гурскому.
Но Ксения оказалась дома и была в том холодно-враждебном настроении, которое он хорошо знал и которого в былые времена у нее хватало на два и даже на три дня, вплоть до очередного бурного объяснения, слез и всего последующего.
Сейчас во всем этом не было никакого смысла, но привычка брала свое.
– Извини, не думал, что застану тебя. Я звонил. Никто не ответил.
– Телефон твой, а не мой. Я не подхожу к нему.
Насчет телефона она, конечно, сказала неправду. Наоборот, скорей всего решила остаться на эти дни здесь потому, что в комнате у ее нынешнего мужа, помнится, не было телефона. Но само по себе для начала ссоры это звучало неплохо. Сказать в ответ что-нибудь про телефон, значило ввязаться с ней в спор, и Лопатин промолчал, прошел в кабинет, и стал собирать вещи.
– Все-таки решил скитаться по чужим квартирам, – сказала Ксения в открытую дверь его кабинета, пока он собирал чемодан. – А я-то думала, у тебя хватит ума понять, что вчерашний разговор больше не повторится.
Лопатин продолжал молча собирать чемодан.
– Я сегодня с утра подумала, – по-прежнему через открытую дверь сказала Ксения, – что, наверное, ради твоего удобства мне следует перебраться туда, к Евгению Алексеевичу, но потом решила не потакать тебе: с какой стати? Это ведь ты, а не я, не можешь пробыть пять дней в одной со мной квартире! Так ты и скитайся, раз тебе это нравится. Достаточно я терпела твой характер, пока жила с тобой, теперь у меня на это нет ровно никаких причин. Ровно никаких причин! – повторила она еще раз, когда он уже вышел из кабинета с чемоданом в руке.
– Разумеется, – миролюбиво согласился он и двинулся к двери.
– Не забудь запереть свою комнату, а то потом окажется, что у тебя что-нибудь пропало; сам же куда- нибудь засунешь и забудешь, а я буду виновата.
Он ничего не ответил и открыл наружную дверь.
– Может быть, ты скажешь мне хотя бы «до свиданья»?
– Конечно. Как раз и собирался это сделать. До свиданья!
И не успел закрыть за собой дверь, как Ксения сама с треском захлопнула ее изнутри.
Таким было их утреннее свидание, после которого он никак не ожидал еще одного, но оно все-таки произошло, и тоже утром, в день отъезда Ксении.
Откуда она узнала, что он живет у Гурского, он так и не выяснил. Очевидно, звонила в редакцию и кто- то сказал ей.
– Василий Николаевич, вас просит к телефону какая-то женщина, – приоткрыв дверь в комнату, где он спал, сказала Берта Борисовна. – Я сказала ей, что вы еще спите, но она сказала, чтобы я вас разбудила.