И Фостен, резко оборвав, язвительно бросила Ипполиту:
— Однако не могу же я лезть за мечом под вашу тунику… Этот жест для меня крайне затруднителен… Своей позой вы должны дать мне возможность для такого движения, которое бы не было ни шаблонным, ни вульгарным.
XI
Глубокое проникновение в роль Федры, одержимость этой трагедией, усилие, которое делала над собой актриса, чтобы воспламениться великой страстью исступленной легендарной царицы, — все это зажгло в теле Фостен (явление, чаще встречающееся в театре, нежели принято думать) то же пожирающее пламя, которое сжигало жену Тезея.
Она сама удивлялась теперь той полноте чувств, тем вибрациям, той волнующей радости, какую вызывали в ней внешние впечатления, как, например, жадно вдыхаемый аромат сорванного цветка, и, полузакрыв глаза, с дрожащими ресницами, словно прислушиваясь к какому-то неясному шуму в ушах, похожему на тот, что сохраняется внутри морских раковин, Фостен проводила долгие часы, погрузившись в жгучие мечтания, отдаваясь кипенью мозга, которое еще не мысль, и ее неудовлетворенное, созданное для любви тело вздрагивало от легких чувственных разрядов. Яростная потребность любить, обратившаяся сначала к воспоминанию об Уильяме Рейне, продолжала жить в ней, но теперь уже неукротимая, беспредметная, готовая излиться на кого угодно. Связь с Бланшероном была добропорядочна, спокойна, привычна, и, подобно иным замужним женщинам, долгое время остававшимся безупречными, трагическая актриса вдруг почувствовала внезапное, непреодолимое желание изменить с первым встречным, с тем, кого пошлет всесильный Случай.
И вот теперь, перед спектаклем, Фостен была в таком состоянии, в каком бывает женщина, когда, после чтения эротического романа, она лежит на скамейке в аллее парка, среди воркующих голубей и истомленных зноем растений, вдыхает горячий предгрозовой ветер и тихо зовет в своих мечтах дерзкого прохожего.
XII
Это своеобразное физическое возбуждение в известной мере разжигалось самим направлением мечтаний Жюльетты, мысленными возвратами к прошлому, сообщничеством ее мозга. Актрису не покидала мысль, что если все ее существо не будет взволновано случайной страстью, бурным порывом, мимолетным и жгучим увлечением, каким-нибудь внезапным переворотом в повседневной рутине ее женского существования, то она не найдет в себе той нежности, той пылкости, того огня — словом, тех драматических средств, каких требовала пламенная роль Расина. Более того, она начала спрашивать себя, уж не притупила ли эта спокойная, безмятежная, безбурная жизнь, в сущности говоря, жизнь замужней женщины, — не притупила ли эта жизнь ее способностей, не ослабила ли напряженности ее игры, не ограничила ли смелости ее дерзаний; ей начало казаться, что в последних своих ролях она не проявила всей той мощи, всего мастерства, всего своеобразия, каких зритель вправе был от нее ожидать. Она переносилась мыслью к началу своей театральной карьеры, к годам нужды и быстро проходивших увлечений, к беспокойной, кипучей жизни, до краев полной любовных тревог и сердечных драм, и припоминала, что именно к этим трудным, лихорадочным годам относились самые блестящие ее успехи, самые яркие триумфы, роли, созданием которых она могла более всего гордиться. И одновременно с этими неотвязными мыслями ей, помимо воли, приходили на ум всевозможные циничные теории ее сестры — о так называемой «гигиене» одаренной женщины, о мужском начале, заложенном в натуре артистки, будь то певица или драматическая актриса, об «испорченности» сильного пола, которою природа наделила такого рода женщин, и, наконец, о потребности в распутстве, составляющей в какой-то мере часть их гения.
Бывали минуты, когда без всякой причины ее вдруг охватывало безрассудное романтическое желание бросить это ровное беззаботное существование, пойти на внезапный разрыв с Бланшероном,