ней.
Сестра мягко опустила тонкие нервные руки актрисы и сказала:
— Знаешь, это в высшей степени безрассудно — приводить себя в такое состояние в день премьеры.
— Я послала сказать им, что не буду играть, что я больна… театральный врач хотел зайти еще раз… впрочем, мне это безразлично… будь что будет… все равно я играть не стану…
И, закрыв лицо руками, Фостен опустилась на край кушетки. Через некоторое время руки раздвинулись, и в просвете на минутку показалось сияющее лицо, на котором уже не было никаких следов недавнего раздражения.
— Сестренка, и все-таки я счастлива… да, очень счастлива… ведь если б это случилось, я никогда не посмела бы снова принадлежать тому, другому… ты знаешь, кому… и только мысль о нем спасла меня вчера в последнюю минуту.
Потом лицо ее снова омрачилось, и, совершенно забыв о присутствии сестры, расхаживая взад и вперед по комнате, она возбужденно заговорила, как бы обращаясь к самой себе:
— А между тем я создана, чтобы любить возвышенной, да, самой возвышенной любовью… В мужчине мне нравится его благородство, его ум… моя любовь, пожалуй, немного похожа на ту, о какой пишут в романах… Так откуда же эти порывы, эти минуты безумия, когда я чувствую себя только самкой?.. Да, надо мною, должно быть, навис рок, тот самый рок, что тяготеет и над женщиной, роль которой я играю… О, эта Венера античных трагедий!..
И в трагической актрисе, вспомнившей о своей роли, внезапно проснулся суеверный, почти физически ощутимый страх перед богиней, имя которой до этого дня она произносила равнодушно, как пустой звук, и которое вдруг воскресло в недрах ее ума и души во всем его недобром и таинственном могуществе, извечно тревожащем чувства слабых детей земли.
Неожиданно она переменила тон:
— Вот так так! Ведь я заранее сказала себе: сегодня ты проведешь день спокойно… и вот тебе — что может быть утомительнее всех этих мыслей!
— Послушай, Жюльетта, — сказала Щедрая Душа, открыв маленький томик Расина в издании Гремпереля, валявшийся на столике, по которому она барабанила пальцами, — как ты читаешь вот эти две строчки?
И она прочитала:
— Как я их читаю? Да вот этак, — ответила Фостен и простодушно повторила их.
— Да, да… именно так ты и прочитала их на генеральной репетиции, — сказала Щедрая Душа без особого восторга.
— Скажи правду, тебе не нравится?
— Нет… пожалуй, нравится… впрочем, трудно сказать, когда эти строчки оторваны от всего остального… легче было бы судить, прослушав все, в целом.
Тотчас же, не ожидая дальнейших настояний, Фостен прочитала сестре всю тираду.
— Хорошо… хорошо… но уверена ли ты, что это предел того, что ты можешь дать?
— Сейчас я повторю еще раз всю тираду, от слова до слова, — ответила актриса, нетерпеливо передернув плечами.
И Фостен принялась играть как на сцене, заканчивая каждое двустишие вопросом:
— Ну? Теперь ты наконец довольна?
А Щедрая Душа, покачивая головой, надувая губки, издавая односложные, выражавшие сомнение, восклицания, холодные междометия или добродушные, но приводящие в отчаяние «гм!», заставляла сестру бешено работать, делать яростные усилия, неистово искать. И, притворяясь, будто она не вполне удовлетворена новой интонацией, переделанным жестом, исправленным приемом, Щедрая Душа, после целого часа этих упорных придирок, этого подзадоривания, этого притворного, но упрямого нежелания признать хотя бы одну удачу сестры, сумела заставить женщину снова стать актрисой. Голос Фостен стал звучным, движения — выразительными; теперь она расточала перед сестрой всю мощь своего дарования.
В эту минуту театральный врач приоткрыл дверь маленькой гостиной и, не входя, крикнул актрисе:
— Ага, не говорил ли я вам утром, что у вас ничего нет, что вечером вы будете играть? Бегу с этой доброй вестью в театр.
После врача явился старый художник, «ретушер» костюмов актрисы, который дал ей слово лично проверить исправления, сделанные в костюме Федры.
И пока Фостен, вместе с художником и костюмером, примеряла в маленькой гостиной, где снова открыли окна навстречу солнцу, свой переделанный и исправленный костюм, Щедрая Душа незаметно вышла, успев бросить встреченной ею на лестнице несчастной, растерянной Генего:
— Будет играть!
Затем пришел дантист, чтобы освежить эмаль зубов, маникюрша — отполировать перламутр ногтей, и т. д. и т. д. Словом, надо было проделать целый ряд мелких и тайных манипуляций, с помощью которых перед первым представлением фабрикуется омоложение, перерождение лица и тела, ибо актер и актриса в этот торжественный день хотят совершенно «обновиться».
В лихорадочной спешке, среди всех этих небольших, но важных дел и забот, навязчивая идея, владевшая Фостен все утро, понемногу улетучилась, и теперь она была только актрисой, всецело занятой мыслью о предстоящем вечернем спектакле и настолько далекой от вчерашнего приключения, что за четверть часа до обеда ее можно было застать за партией в безик с маленьким Люзи в той самой гостиной, где она умирала от стыда и горя всего несколько часов назад.
В разгаре партии, когда она сидела еще не причесанная, с пробором набоку, чтобы дать отдых волосам, доложили о приезде страстной поклонницы Фостен — старой герцогини де Тайебур, которая принесла ей на счастье перед спектаклем кусочек какой-то древней семейной реликвии, а кроме того, баночку румян — изделие вдовы Мартен за девяносто шесть ливров, найденное в шкафчике, не отпиравшемся со времен первой революции.
Актриса вдруг развеселилась, ей захотелось паясничать, шуметь. Выскочив из-за карточного стола, она крикнула «гоп!», копируя Ориоля, чуть не перепрыгнула через своего партнера, а потом, остановившись у дверей большой гостиной, но еще не открывая ее, эта изменчивая и взбалмошная женщина внезапно обернулась с самым величественным видом и проговорила:
— Ну, а теперь перейдем к роли царицы!
В четыре часа Фостен съела легкий обед, какой ей всегда подавали в дни спектаклей: яйцо в бульоне, дюжину остендских устриц, фрукты.
— Ах, это мне ничуть не поможет, — пробормотала она про себя после обеда, на минуту протянув к камину руки, которые вот уж три или четыре дня были у нее холодны как лед. — У меня ведь всегда так, пока я не сыграю первый акт… а потом они станут даже чересчур горячи.
В пять часов она села в экипаж и поехала, как обычно, на Елисейские поля; во время этих часовых прогулок в сумерках, наедине с собой, она иногда находила свои лучшие сценические эффекты.
В шесть часов она уже входила во Французский театр, как обыкновенно делала и в Одеоне, чтобы иметь в запасе два часа и прорепетировать еще раз с суфлером в своей уборной.
Но, проработав час, она бросилась на кушетку и, закрыв глаза, застыла в полной, почти пугающей неподвижности, чтобы дать абсолютный отдых своему организму, отдых, который позволил бы ей сыграть в полную силу ее сценических возможностей.