помощник смерти… Ну да… Как, ты не знаешь?.. Мой новый дружок, учитель фехтования из двадцать четвертой. С ним его приятель, маляр, настоящий папаша Хохотун… Отправимся в Венсенский лес… Каждый захватит чего-нибудь пожевать… обедать будем на травке… За вино платят мужчины. Уж мы не соскучимся, будь спокойна!
— Я тоже поеду, — сказала Жермини.
— Ты? Вот новости! Ты уж свое отгуляла.
— Говорю тебе, что поеду, — резко и решительно заявила Жермини. — Вот только предупрежу барышню да переоденусь. Подожди меня, я зайду к колбаснику, куплю половину омара.
Через полчаса обе женщины уже шли вдоль городской стены. На бульваре Шопинет они встретились с остальной компанией, поджидавшей их на улице за столиком кафе. Все выпили по рюмочке черносмородинной, уселись в два больших фиакра и покатили. У Венсенской крепости они вылезли и гурьбой двинулись вдоль рва. Проходя мимо крепостной стены, маляр, приятель учителя фехтования, крикнул канониру, стоявшему на часах у пушки:
— Эй, старина, лучше бы выпить из этой посудины, чем стеречь ее, верно?
— Ну и шутник! — сказала Адель, толкая Жермини локтем в бок.
Вскоре они уже были в Венсенском лесу…
Во все стороны расходились узкие тропинки с выбоинами и кочками, протоптанные множеством ног. Между ними кое-где виднелись полянки, поросшие травой, — но травой измятой, иссушенной, пожелтевшей и мертвой, растрепанной, как подстилка в хлеву; соломенного цвета стебли, оттененные тускло-зеленой крапивой, опутывали кустарник. Жители городских предместий любят по воскресным дням валяться на солнце в местах, подобных Венсенскому лесу, после чего те становятся похожи на лужайки, где накануне устраивали фейерверк. Далеко друг от друга стояли корявые, приземистые деревья: чахлые вязы с серыми стволами в желтоватом лишайнике, обломанные до уровня человеческого роста, и карлики-дубки, объеденные гусеницами так, что их листья напоминали кружево. Жалкая, бессильная, редкая листва просвечивала насквозь; сожженная солнцем, хилая, сморщенная, она мелкими пятнышками выделялась на фоне неба. Эта поникшая, заморенная растительность, покрытая серой нелепой пыли, налетавшей с проезжих дорог, эта унылая зелень не могла ни выпрямиться, ни глубоко вздохнуть; природа как бы вылезала здесь из-под тротуара. В ветвях никто не пел, по жесткой земле не ползали насекомые: грохот дилижансов распугивал птиц, шарманка заглушала тишину и трепет леса, улица, распевая во все горло, вторгалась в сельский пейзаж. На сучках висели женские шляпы в сколотых по углам носовых платках; алый помпон канонира все время мелькал сквозь листву; продавцы сластей выглядывали из-за каждого куста; ребятишки в блузах строгали на изрытых полянках отломанные ветки; рабочие семьи лакомились трубочками и лоботрясничали; подростки ловили в шапки бабочек. Вот таким же пыльным и душным был когда-то Булонский лес: общедоступный, пошлый, почти лишенный тени уголок у ворот столицы, куда валом валит простонародье, — не лес, а карикатура, весь усеянный пробками, прячущий в зарослях арбузные корки и самоубийц.
День выдался необычайно знойный; солнце зловеще светило сквозь облака, заливая землю предгрозовым, рассеянным, словно подернутым дымкой слепящим сиянием. Воздух был тяжел и удушлив; все замерло; листва, ронявшая скупую тень, была неподвижна; небо тяжко нависло над утомленным лесом. Порою низко, по самой земле, проносилось дуновение южного ветра, тревожа, волнуя и дурманя, будоража кровь и пробуждая своим жарким вздохом желание. Не стараясь разобраться в себе, Жермини временами ощущала, что по ее телу пробегают мурашки, словно к коже прикоснулся щекочущий пушок персика.
Компания весело шла по дороге, нервно оживленная, как это бывает с горожанами, вырвавшимися на свежий воздух. Мужчины бегали, женщины вприпрыжку догоняли их. Все старались повалить друг друга на землю. Им не терпелось начать танцы, подмывало влезть на дерево. Маляр забавлялся тем, что издали бросал камешки в прорезы крепостных ворот — и неизменно попадал.
Наконец они уселись на какой-то прогалине, под купой дубов, озаренных лучами заходящего солнца и отбрасывавших продолговатые тени. Мужчины один за другим чиркали спичками по тиковым брюкам и закуривали. Женщины болтали, смеялись, ежеминутно опрокидываясь навзничь в приступе тупого и крикливого веселья. Только Жермини не смеялась и не разговаривала. Она не слушала, не смотрела. Ее глаза под опущенными ресницами были устремлены на кончики ботинок. Уйдя в себя, она словно забыла и время и место, где находилась. Вытянувшись на траве, положив голову на кочку, она лежала не шевелясь, лишь двигая руками, попеременно прижимая их к земле то ладонями, то тыльной стороной, стараясь хоть немного остудить пылающую кожу.
— Вот лентяйка! Ты, кажется, собираешься захрапеть? — спросила ее Адель.
Жермини вместо ответа широко открыла блестящие глаза и до самого обеда не проронила ни слова, продолжая лежать в той же позе, в том же оцепенении, нащупывая возле себя места, к которым еще не прикасались ее лихорадочно горячие руки.
— Дедель, — сказала одна из женщин, — ну-ка, спой нам что-нибудь.
— Я не рыгаю до еды, — ответила Адель.
Внезапно рядом с Жермини, у самой ее головы, упал камень. Одновременно маляр крикнул ей:
— Не пугайтесь! Это ваше кресло.
Все разложили перед собой носовые платки вместо салфеток, развернули промаслившиеся кульки со снедью, откупорили бутылки, и вино обошло круг, пенясь в стаканах, поставленных между пучками травы. Потом они принялись за еду, накладывая куски колбасы на ломти хлеба, служившие тарелками. Маляр нарезал колбасу, мастерил бумажные кораблики, заменявшие солонки, орал, подражая официантам кафе: «Чего изволите? Две порции! Обслужите клиента!» Общество все больше оживлялось. Воздух, клочок голубого неба, еда подстегивали эту буйную компанию, обедавшую на травке. Руки касались рук, губы встречались, уши ловили непристойные намеки, рукава мужских рубашек на миг обвивались вокруг женских талий, объятия становились все теснее, поцелуи — все плотояднее.
Жермини пила молча. Маляр, подсевший к ней, чувствовал себя скованно и неловко рядом с этой странной соседкой, которая развлекалась сама по себе. Внезапно он начал отстукивать ножом по стакану «трам-та-там», а когда шум немного стих, встал на колени и произнес речь.
— Сударыни! — начал он хрипло, как попугай, злоупотребивший пением. — Я пью за здоровье человека, которого постигло несчастье, — за свое собственное здоровье. Может, это принесет мне счастье. Я брошен, сударыни, да, да, мне дали отставку! Теперь я вдовец, с макушки до пяток, razibus.[24] И вот плыву без руля и без ветрил… Не то чтобы я так уже держался за нее, но привычка, сударыни, эта старая чертовка — привычка! Словом, я скучаю, как клоп в часовой пружине. Уже целых две недели моя жизнь похожа на кабак без спиртного. Притом что я так люблю любовь, будто она родила меня на свет. Жить без женщины! Хорошенькое положение для вполне зрелого мужчины! Ведь с тех пор, как я знаю, что это такое, я всегда низко кланяюсь всем попам, до того мне их жаль, честное слово! Жить без женщины! Когда кругом кишмя кишит женщинами! Но не могу же я приклеить к себе объявление:
Встав во весь рост и сбросив серую шляпу, этот немолодой и полинявший уличный мальчишка выпрямил долговязое расхлябанное тело в старом синем сюртуке с золотыми пуговицами и задрал лысую, блестящую, в капельках пота голову.
— Смотрите сами! Помещение не из красивых… Особенно хвастаться нечем… Но прочное, крепко