сколоченное, хоть и обшарпанное. Что говорить, от своих сорока девяти никуда не денешься!.. Волос не больше, чем у бильярдного шара, борода как пырей, хоть сейчас отвар вари, фундамент не так чтобы слишком массивный, ноги длиннее, чем волос в супе… И притом такой тощий, что хоть купай в ружейном дуле! Такова выставка… Передайте проспект дальше… Если какая-нибудь женщина пожелает взять это добро… Степенная… не очень зеленая… и которая не станет отращивать мне чересчур длинные рога… Вы понимаете, мне ни к чему красотка кабаре…. Так вот, я весь тут!
Жермини схватила стакан Готрюша, залпом отпила до половины и протянула ему той стороной, с которой пила.
Когда стемнело, они пешком пошли домой. На каменной крепостной стене Готрюш острием ножа вырезал большое сердце, вписал в него дату и имена всех участников прогулки.
К ночи Жермини и Готрюш добрались до внешнего кольца бульваров, неподалеку от Рошешуарской заставы. Они остановились рядом с приземистым домишком, на котором красовалась картонная вывеска:
XLIX
Медерик Готрюш был мастеровым, но мастеровым — лодырем, шалопаем, балагуром, устроившим из жизни сплошную гульбу. Его губы всегда влажно блестели от последнего глотка вина, внутренности покрылись винным камнем, как старая бочка, а сам он, переполненный хмельной радостью, принадлежал к тем людям, которым бургундцы дали сочное название пропитых кишок. Постоянно навеселе — если не после сегодняшней попойки, то после вчерашней, — он видел жизнь сквозь солнечную пыль, плясавшую у него в мозгу. Он приветствовал свою судьбу и безвольно, как все пьяницы, отдавался ей, смутно улыбаясь с порога кабака существованию, всему окружающему, дороге, уходящей в темноту. Неприятности, заботы, ветер в кармане нисколько не волновали его, а если случайно ему и приходила в голову мрачная или серьезная мысль, он отворачивался от нее, произносил «пфу!», что у него означало «тьфу!», воздевал правую руку к небу, смешно передразнивая испанских танцоров, и отправлял уныние ко всем чертям. Он отличался невозмутимой мудростью пьянчуг, насмешливым спокойствием, почерпнутым в бутылке, и не знал ни зависти, ни желаний. Сновидения он покупал в кабаке и был уверен, что в любой момент может получить за три су — стаканчик счастья, за двенадцать — литр воплощенной мечты. Всем довольный, он всех любил, над всеми посмеивался и потешался. В мире ничто не наводило на него тоски, — разве что стакан воды.
К этому благодушию любителя выпить, к веселости беззаботного здоровяка присоединялись еще веселость, свойственная людям профессии Готрюша, хорошее настроение и живость, сообщаемые свободным и неутомительным ремеслом, которым занимаются на вольном воздухе, высоко над землей, развлекаясь песней и посылая с лестницы вниз прохожим соленую шутку. Готрюш был маляром и писал вывески. В Париже ему не было равных, потому что только он один умел работать, ничего не измеряя, не набрасывая эскизов, умел сразу правильно разместить буквы на вывеске и, не теряя времени, тут же намалевать прописные буквы. Он также владел искусством писать буквы-монстры, буквы, не укладывающиеся ни в какой шрифт, рельефные буквы, отделанные бронзовой или золотой краской, в подражание буквам, выбитым на камне. Поэтому иной раз он зарабатывал по пятнадцать — двадцать франков в день. Но он все пропивал, деньги у него никогда не водились, и он вечно был в долгу у кабатчиков.
Этот человек был взращен улицей. Улица была его матерью, кормилицей, школой. Это она одарила его самоуверенностью, хорошо привешенным языком, острословием. Готрюш впитал в себя все, что ум мастерового может впитать на парижских мостовых. Те крохи мыслей и знаний, которые падают, проникают, просачиваются из верхних слоев общества в нижние, которые носятся в насыщенном воздухе и переполненных сточных канавах столицы, — клочки печатного слова, обрывки фельетона, проглоченного между двумя кружками пива, сцены из бульварных пьес. — все это неожиданно расширило кругозор Готрюша до той степени, когда человек, ничего не зная, способен всему научиться. Он был неиссякаемым и не знающим устали балабоном. Его речь изобиловала и сверкала меткими словечками, забавными сравнениями, образами, которые способен придумать только комический гений народа. Она отличалась естественной живописностью ярмарочного фарса. Готрюш знал неисчислимое количество анекдотов и шуток, черпая их в богатейшем репертуаре баек из жизни маляров. Завсегдатай низкопробных погребков — так называемых низков, он помнил все песенки, все куплеты и непрестанно их мурлыкал. Словом, он был уморительно забавен. Стоило ему появиться, — и все уже покатывались со смеху, как покатываются при появлении комического актера.
Человек такого жизнерадостного, веселого нрава «подходил» Жермини.
Жермини не была рабочей скотинкой, задавленной обыденными делами, служанкой-деревенщиной, которая испуганно таращит глаза и неуклюже переминается, тщетно стараясь понять, что ей говорят хозяева. Париж воспитал, переделал, отшлифовал и ее. Мадемуазель де Варандейль, не знавшая, куда девать время, и, как все старые девы, падкая до уличных сплетен, заставляла Жермини подолгу рассказывать новости, принесенные из лавок, подноготную всех жильцов, хронику дома и улицы. Эта привычка делиться впечатлениями, болтать, словно она была компаньонкой мадемуазель, обрисовывать характеры людей, набрасывать их силуэты постепенно развивала в Жермини способность отыскивать красочные выражения, живо и непринужденно острить, делать насмешливые, подчас ядовитые замечания, необычные в устах служанки. Она порой изумляла мадемуазель де Варандейль сообразительностью, способностью все понять с полуслова, легкостью и быстротой, с которой находила словечки, сделавшие бы честь любой светской рассказчице. Она умела шутить, понимала игру слов, не ляпала невпопад и, если в молочной возникал спор по поводу правописания того или иного слова, высказывалась не менее авторитетно, чем чиновник мэрии из отдела регистрации смертей, завсегдатай госпожи Жюпийон. Она была начитана той сумбурной начитанностью, которая характерна для любознательных простолюдинок, В те давние годы, когда Жермини еще работала служанкой у женщин легкого поведения, она ночи напролет просиживала над романами. Потом она начала читать статьи, вырезанные из газет ее знакомыми, и сохранила в памяти не только имена нескольких французских королей, но и смутное представление о множестве вещей, — сохранила настолько, что у нее появилась потребность говорить об этих вещах с окружающими. Одна из жилиц дома, работавшая по соседству приходящей служанкой у актера, часто дарила ей билеты в театр, и Жермини запоминала не только содержание пьес, но и имена актеров, увиденные ею на афишах. Она нередко покупала дешевые издания песенок и романсов и зачитывалась ими.
Воздух квартала Бреда, как бы пронизанный бурным дыханием жизни артистов и художников, искусства и порока, подхлестнул врожденные способности Жермини, создал в ней желания и потребности. Еще в благополучную пору жизни она перестала бывать в «порядочном» обществе почтенных людей своей касты — тупых и добродетельных глупцов. Она не посещала прозаических и высоконравственных сборищ, где велись усыпляющие беседы за чашкой чая, на которые ее приглашали старые слуги старых людей — знакомых мадемуазель де Варандейль. Она спасалась от скучных служанок, одуревших от работы и мыслей о сберегательной книжке. Она научилась искать встреч только с людьми известного умственного уровня, равного ее собственному, и способных ее понять. Поэтому, выйдя из оцепенения, возвращаясь к жизни и обретая себя в развлечениях и удовольствиях, она желала веселиться лишь в обществе себе подобных. Она хотела, чтобы ее окружали мужчины, умеющие рассмешить, источающие буйное веселье, хмельное остроумие, пьянящее не меньше, чем вино, которым ее угощали. Так Жермини все больше приближалась к разнузданной простонародной богеме, шумной, бесшабашной, возбуждающей, как всякая богема. Так она сделалась любовницей Готрюша.