LIV
После этого разрыва Жермини скатилась туда, куда должна была скатиться, туда, где уже нет места стыду, нет места ничему человеческому. Жалкая, сжигаемая внутренним огнем женщина падала все ниже и ниже, пока не оказалась на самом дне — на улице. Она подбирала любовь, которая изнашивалась за одну ночь, которая случайно шла мимо, попадалась навстречу, подвертывалась на тротуаре вожделеющей самке. Она уже не ждала, чтобы в ней вспыхнула страсть: ее прихоти были нетерпеливы, необузданны, внезапны. Влекомая желанием к первому встречному, она даже не смотрела ему в лицо и на следующий день не смогла бы его узнать. Ее не трогали и не задевали красота и молодость, та внешняя привлекательность, в которой ищут хотя бы подобие идеала самые презренные из женщин. Во всех мужчинах она видела теперь только самца, — индивидуальность ее не интересовала. Угас последний проблеск целомудрия, человеческого чувства в разврате; личные качества, предпочтение, выбор и даже брезгливость, заменяющая проституткам совесть, перестали существовать для Жермини.
Она бродила по ночным улицам осторожной, неуверенной походкой животного, которое рыщет во мраке, подгоняемое любовным голодом. Начисто потеряв женственность, она сама бросалась на добычу, разжигала похоть, пользовалась опьянением и брала, а не отдавалась. Она шла, как бы вынюхивая, выискивая все темное и нечистое, что таится на пустырях, ловила подачки, бросаемые ночным одиночеством, ждала рук, готовых сорвать шаль. Запоздалые прохожие не раз видели при свете фонарей ее сгорбленную, расплывающуюся во тьме, зловещую, напряженную фигуру, которая кралась, почти ползла, пригнувшись к самой земле, ее лицо, отмеченное печатью безумия, болезни и такой душевной опустошенности, что это зрелище не могло бы не наполнить бесконечной печалью сердце мыслителя и мысль врача.
LV
Однажды, пробираясь по улице Роше, Жермини увидела у стойки кабачка на углу улицы Лаборд спину какого-то мужчины, — то был Жюпийон.
Она остановилась как вкопанная, потом свернула за угол и, прислонившись к решетчатым дверям распивочной, стала ждать. Свет, падавший из заведения, озарял сзади ее плечи. Придерживая спереди юбку одной рукой, вяло опустив другую, Жермини не двигалась, словно теневая статуя у придорожной тумбы, В ее позе была какая-то страшная решимость ждать — терпеливо, неколебимо, вечно. Прохожих, кареты, улицу она видела смутно, словно издалека. Перед ней стояла, дремотно опустив голову, запасная лошадь, которую впрягали в омнибус всякий раз, когда нужно было подниматься в гору, — белая, неподвижная, измученная кляча; ее голова и передние ноги были залиты светом, падавшим из открытых дверей, — но Жермини не видела даже этой лошади. Над городом висел туман. Был один из тех грязных, промозглых дней, когда кажется, что с парижского неба на землю льется не дождь, а потоки слякоти. У ног Жермини бурлила вода сточной канавы. Она простояла, не шевелясь, больше получаса, жалкая и в то же время грозная, исполненная отчаяния, сумрачная и безликая фигура — застывшее на сверкающем фоне изваяние Рока, которое Ночь поставила у входа в Кабак.
Наконец Жюпийон вышел. Жермини, скрестив руки на груди, преградила ему дорогу.
— Где мои деньги? — сказала она. Судя по выражению ее лица, у нее не осталось ни совести, ни веры в бога, ни страха перед жандармами, судом, эшафотом — ничего.
Насмешка застряла в горле у Жюпийона.
— Твои деньги? — переспросил он. — Твои деньги… они не пропали… но нужно время. Сказать по правде, у меня как раз сейчас маловато работы. Я ведь давно продал мастерскую, ты об этом, наверно, знаешь. Но через три месяца обещаю тебе… Ну, расскажи, как ты живешь?
— Негодяй! Попался наконец! Думал, сумеешь удрать от меня? Несчастье мое, это ты сделал меня такой, какая я стала, разбойник, вор, мерзавец! Ты…
Выкрикивая это, Жермини наступала грудью на Жюпийона, приближала к нему лицо, толкала его. Она как будто сознательно напрашивалась на удары, тянулась к ним. Наклонившись всем телом к молодому человеку, она кричала:
— Ударь же меня! Какими словами я должна тебя оскорбить, чтобы ты меня ударил?
Жермини уже ничего не соображала. Сама не зная, чего хочет, она только смутно чувствовала потребность быть побитой. Ее охватило безотчетное, инстинктивное желание вызвать Жюпийона на грубость, на жестокость, на то, чтобы он встряхнул ее, побил, причинил физическую боль, страдание, которое заглушило бы то, что стучало у нее в висках. Ей казалось, что только побои действительно положат конец всему. Словно в бреду, она отчетливо видела все, что должно последовать: появление полицейских, участок, полицейского инспектора — того самого инспектора, которому она сможет поведать свою историю, свои несчастья, все, что ей пришлось перенести, вытерпеть из-за этого человека. Жермини становилось легче при мысли о том, что, плача и причитая, она выскажет в потоке слов обиду, отягощавшую ей сердце.
— Побей же меня! — повторяла Жермини, продолжая наступать на Жюпийона, в то время как он старался увернуться от нее и бормотал ласковые слова, точно она была собакой, не узнающей хозяина и норовящей его укусить. Вокруг них начали собираться зеваки.
— А ну-ка, старая пьянчужка, оставь господина в покое. — сказал полицейский, бесцеремонно хватая Жермини за локоть и поворачивая лицом к себе. Прикосновение руки Закона было так оскорбительно-грубо, что у Жермини подкосились ноги. Она чуть не лишилась чувств. Потом ей стало страшно, и она бросилась бежать по мостовой.
LVI
У любви бывают неожиданные вспышки, непонятные возвраты к жизни. Жермини казалось, что ее проклятая страсть убита бессчетными ударами и ранами, нанесенными Жюпийоном, — и вот она опять воскресла. Когда, вернувшись домой, Жермини поняла это, она пришла в ужас. Стоило ей увидеть Жюпийона, постоять рядом с ним, услышать его голос, вдохнуть воздух, которым он дышал, как ее сердце снова всецело отдалось прошлому.
Этот человек врос в нее такими крепкими корнями, что, вопреки всему, она не смогла вырвать его из себя. Жюпийон был первой ее любовью. Она боролась с собой и все-таки принадлежала ему, принадлежала по слабости, рожденной воспоминаниями, по малодушию, рожденному привычкой. Ее связывала с ним цепь мук, неразрывная для женщины, — цепь, составленная из самопожертвования, горя и унижений. Жюпийон владел ею, потому что надругался над ее совестью, растоптал мечты, превратил ее жизнь в ад. Она навеки стала его собственностью, потому что ему была дана власть терзать ее.
Отвратительная сцена, которая должна была бы сделать невыносимой мысль о новой встрече, напротив, зажгла в ней неукротимое желание опять его увидеть. Жермини вновь горела в огне страсти. Мысль о Жюпийоне заполнила ее настолько, что даже очистила. Она тут же покончила со своими похождениями, не желая принадлежать другим: для нее это было единственной возможностью все еще принадлежать ему.
Жермини начала выслеживать Жюпийона, запоминать, в какие часы он выходит из дому, по каким улицам идет, куда обычно направляется. Она провожала его до Батиньоля, до дверей его новой квартиры, кралась сзади, радуясь, что может идти одной дорогой с ним, по его следу, улавливать его движения, перехватывать случайный взгляд. И это все, — заговорить с ним она не осмеливалась и держалась на расстоянии, как собака, потерявшая хозяина и довольная уже тем, что ее не отпихивают ногой.
В течение недель Жермини была тенью этого человека, смиренной и робкой, отступающей,