посидеть на табуретке, — могло развеять ее обычную задумчивость. Все время, пока ребенок сидел тут, мать, не прикасаясь к нему и не целуя, смотрела на него, и ее глаза горели испепеляющим огнем.

Окружающие старались чем только можно порадовать больную. Почти каждые два-три дня стирались оконные занавески, чтобы они всегда были чистые; для нее собирали в лесах и лугах полевые цветы, которые она любила держать в графине у своего изголовья; труппа в складчину подарила ей красивое пуховое одеяло, — легкое и теплое; это пунцовое шелковое одеяло — единственная вещь, за которую она поблагодарила с выражением простодушного счастья, слабо озарившего ее мраморное лицо.

Повозка все кочевала по стране, везя слабеющую женщину с места на место; теперь голова больной то и дело скатывалась с подушки, и ее приходилось перекладывать ближе к оконцу.

Однажды в полдень цыганке стало так плохо, что старик велел распрячь лошадей, и труппа уже начала было располагаться в поле, но путница, почувствовав, что движение остановилось, произнесла на своем родном языке, на языке romany[45], односложное и свистящее, как звук бича: «Вперед!» И она беспрестанно повторяла это слово, пока опять не заложили лошадей.

После этого цыганка еще несколько дней лежала, упрямо отвернувшись к стене, а неподвижный и в то же время расплывчатый взгляд ее был прикован к окну, к убегающим видам, теряющимся вдали, исчезающим в тумане и колеблющимся от тряски повозки по ухабам.

Взор умирающей, уже помутившийся, не мог расстаться с густыми лесами, с бесконечными равнинами, с холмами, залитыми солнцем, с зеленью деревьев и подвижной синевой рек; взор ее не мог оторваться от чистых сияний, струящихся с небес на землю, от света, сверкающего за стенами жилищ… ибо это была та самая женщина, которая однажды на суде отвернулась от распятия и, подойдя к раскрытому окну, сказала: «Клянусь светом, сияющим меж небом и землей, что открою свое сердце и скажу всю правду». И, умирая, она желала, чтобы до самого конца ее кочевого существования над ней сиял этот свет, разлитый меж небом и землей.

Однажды утром Маренготта остановилась в Бри, возле церковки, у которой перестраивали боковые приделы. В лучах восходящего солнца перед повозкой блестели, как декоративная ниша, уцелевшие старинные хоры, оклеенные золотой бумагой. На лесах, возвышавшихся над остатками древних могил, мелькали рыжеватые, испачканные известкой головы каменщиков; тут же расхаживал, подпрыгивая, освещенный лучами утренней зари долговязый кюре в круглой шляпе, обвитой крепом, и в длинной- предлинной черной сутане, побелевшей возле карманов, — с лицом, не бритым целую неделю и казавшимся грязным, с острым носом и ясными, зоркими глазами.

Когда повозка снова пустилась в путь, Степанида вдруг отвела взор от оконца и с выражением строгого умиления надолго остановила его на младшем сыне. Потом без единого слова, без ласки, без поцелуя она взяла ручку Нелло, вложила ее в руку Джанни и похолодевшими пальцами соединила руки братьев в пожатии, которого не расторгла сама смерть.

XV

Доверие, благоговение, вера, твердая вера, встречающаяся иногда у детей по отношению к старшим сестрам и братьям, полное отдание сердца чувству наивного восхищения перед существом одной с ними крови, существом, ставшим в их глазах тем совершенным, идеальным созданием, образу которого они любовно и тайно стараются вторить, стремясь сделаться его копией в миниатюре, — таковы были чувства Нелло к Джанни. Но в них было что-то еще более страстное, более восторженное, более фанатичное, чем у всех других младших братьев на свете. Хорошо было только то, что делал старший брат. Истинно и непреложно было только то, что он говорил; и когда старший говорил, младший внимательно слушал, и над бровями его обозначались выпуклости, свойственные внимательным, вдумчивым детским лицам. «Так сказал Джанни», — было его припевом, и, заявив об этом, он считал, что слова брата должны быть святы, как слова Евангелия, не только для него, но решительно для всех. Ибо что касается самого Нелло, то его вера в Джанни была беспредельна. Когда его однажды побил маленький комедиантик из соперничавшего с ними балагана, мальчуган сильнее его и постарше годами, Джанни сказал брату: «Завтра ты возьмешь в руки вот эту свинчатку, пойдешь прямо на него и ударишь его вот так, прямо по лицу, и он свалится»; на следующий день Нелло зажал в руке свинчатку, ударил своего обидчика и свалил его наземь. Он мог бы так же, как этого злого мальчишку, ударить и Рабастенса, если бы на силача указал ему брат. И так во всем. В другой раз Джанни, будучи в шутливом настроении, что вообще случалось редко, стал смеха ради попрекать Нелло, что тот расковал Ларифлетту; вопреки своей почти полной уверенности, что собак не подковывают, мальчик, сбитый с толку серьезным тоном брата, после долгих оправданий принялся отыскивать на лапах пуделя следы от гвоздей, а так как над его легковерностью начали подтрунивать, он стал упрямо твердить, не прекращая своих исследований: «Так сказал Джанни».

Беда, если кто осмеливался обидеть его Джанни! Однажды Нелло пришел домой в слезах и на расспросы брата, рыдая, ответил, что слышал, как о Джанни говорили разные нехорошие вещи; когда же, по настоянию Джанни, ему пришлось повторить эти обидные слова, он весь судорожно передернулся от злобы и негодования.

Вернувшись домой, Нелло первым делом спрашивал: «Джанни здесь?» Казалось, что маленький брат может существовать лишь возле старшего. На арене он постоянно вертелся возле Джанни, стремясь хоть чуточку участвовать во всем, что исполняет брат, и Джанни приходилось то и дело отстранять его, слегка отталкивать рукой. Пока малыш находился около брата, он не сводил с него глаз, он смотрел на него долгим и как бы остановившимся взглядом, который выражает у детей восторженную любовь, и застывал в этом созерцании, на минуту поглощавшем его шумливую детскую веселость. Когда Нелло был чем-нибудь поражен или обрадован, а Джанни не было поблизости, — мальчуган, всегда желавший всем поделиться с братом, не мог удержаться, чтобы не сказать окружающим: «Надо будет рассказать Джанни!»

Старший брат занимал такое большое место в мыслях младшего, что даже в снах своих Нелло никогда не делал ничего один: брат всегда сопутствовал ему и неизменно принимал участие во всех его занятиях.

Смерть Степаниды еще теснее связала нераздельную и днем и ночью жизнь братьев. У Нелло была новая большая радость: теперь Джанни спал в Маренготте, поэтому утром можно было залезть к нему в постель и, словно возле матери, малость полежать возле него в минуты пробуждения — радостного и полного неги.

В полдень и вечером, во время стоянок труппы, Джанни учил Нелло читать по отцовским тетрадям с пантомимами, а иногда давал ему в руки свою скрипку, и ребенок, в жилах которого текла цыганская кровь, начинал играть, как маленький виртуоз степей и лесных полянок.

XVI

После смерти Степаниды Томазо Бескапе погрузился в странное оцепенение и теперь вечно сидел на сундуке с пантомимами около кровати, где прежде лежала его жена: в одно прекрасное утро он решительно отказался встать и с тех пор проводил жизнь в супружеской постели, словно ему приятно было постоянно ощущать то неуловимое, что осталось в одеялах от любимого тела и что как бы вновь возрождалось от влажной теплоты посторонней жизни; у бедняги не было иного развлечения, как любоваться, растянувшись в постели, своим фантастическим гусарским мундиром, на котором он то и дело просил обновить серебряный позумент.

XVII

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату