Из-за болезни отца Джанни пришлось взять управление труппой в свои руки. Но директор был очень юн и не пользовался достаточным авторитетом у людей, которые продолжали считать его ребенком. Когда жива была мать и отец был в здравом рассудке, им удавалось кое-как справляться с этим несговорчивым людом, укрощать с грехом пополам зависть, недружелюбие, злобу этих враждующих существ. Нелюдимость, странные повадки, спокойная властность низкого голоса и глубокого взгляда жены оказывали таинственное действие на окружающих, и когда она отдавала распоряжение, никто не решался ослушаться. А в тех случаях, когда Степанида молчала, муж прибегал к своей итальянской дипломатии. Благодаря совершенному знанию собратьев по ремеслу, благодаря искусству, с каким он умел польстить собеседнику и умаслить его затаенную враждебность, то и дело пересыпая фразы словами mio caro[46], примешивая к ним неопределенные обещания, рисуя обворожительные перспективы, казавшиеся в его устах совсем близкими, и даже уснащая все это несколькими шутовскими выходками, заимствованными из собственного репертуара, папаша Бескапе добивался всего, чего хотел, и заставлял бесконечно долго и терпеливо ждать удовлетворения предъявленных ему претензий.
Джанни совсем не был похож на отца. Он не умел обещать, а встречая сопротивление, сердился, посылал человека ко всем чертям и отказывался от того, чего только что требовал. У него не хватало также терпения уговаривать и мирить враждующие стороны; он не давал себе труда налаживать отношения паяца с Геркулесом, предоставляя дремлющей в их сердцах злобе разгораться и переходить в открытую распрю. Многие мелочи ремесла претили ему, и он не принимал участия, как отец, в зазывании публики, ибо, в отличие от старика Бескапе, не был наделен чудесным даром многоязычья, тем даром, который в глухой провинции, где им приходилось выступать, позволял старику обращаться к публике на местном наречии, что способствовало обильным выручкам и бесило его французских собратьев, по природе малоспособных к языкам.
Вдобавок Джанни не обладал ни малейшими административными задатками, а у Битой, на которую он положился в отношении материальных дел труппы, не было ни привычки к порядку, ни способностей его матери.
Наконец, хотя Джанни и был хорошим товарищем и всегда старался угодить всем и каждому, люди, с которыми он жил, не были к нему привязаны; в глубине души у них таилось смутное чувство обиды, ибо они понимали, что он обдумывает что-то и скрывает от них свои мысли; они предчувствовали, что молодой директор недолго будет управлять труппой, и смутно догадывались о его намерении расстаться с ними.
XVIII
Руки Джанни, даже когда он отдыхал, бывали беспрестанно заняты и вечно нащупывали что-то вокруг; они как бы невольно, почти инстинктивно схватывали попадавшиеся предметы, ставили их на горлышко, на угол, словом, в такое положение, в каком они явно не могли удержаться. И Джанни тщетно старался заставить их простоять так хотя бы мгновение; руки его вечно бессознательно трудились над преодолением законов тяготения, над нарушением условий равновесия, боролись с извечной привычкой вещей стоять на донышке или на ногах.
Часто случалось также, что он проводил бесконечное количество времени, вертя и переворачивая во все стороны какой-нибудь предмет обстановки — стол, стул, — и все это делалось им с таким вопрошающим, полным любопытства и упрямства видом, что младший брат спрашивал у него наконец:
— Послушай, Джанни, чего ты добиваешься?
— Ищу.
— Что ты ищешь?
— Ага, вот! — И Джанни добавлял: — Нет, черт возьми, — никак не дается!
— Да что такое? Скажи, скажи мне, что такое, ну скажи же, что такое? — повторял Нелло, жалобно растягивая слова, как обычно делают дети, когда хотят что-нибудь узнать.
— Вот подрастешь… а сейчас тебе не понять. Я, поди, и для тебя ищу, братишка!
В один прекрасный день, произнеся эти слова, Джанни вскочил на квадратный столик, который только что стоял кверху ножками, и бросил брату:
— Внимание, братишка! Видишь там в углу топорик? Возьми его… Так… хорошо… Ну, теперь колоти им изо всей мочи по этой ножке, по правой. — Ножка сломалась, но Джанни на хромоногом столике стоял по-прежнему. — Теперь другую, слева. — Вторая ножка была срублена, а Джанни чудом равновесия продолжал держаться на столике, у которого не хватало обеих передних ножек. — А, а, а, а! — восклицал Джанни на балаганный лад. — Вот где собака… Братишка, теперь долой третью ножку!
— Третью? — несколько нерешительно проговорил Нелло.
— Да, третью, но эту — совсем легонькими ударами и одним, последним — сильным, чтобы разом послать ее к чертям.
Пока Джанни говорил, третья ножка уже готова была оторваться, а сам он пробирался на угол стола, к единственной крепкой ножке.
Третья деревяшка свалилась, и Нелло увидел, что столик, в края которого большими пальцами впились ноги Джанни, продолжает стоять на месте, а тело брата раскачивается над столом, выступая за его поверхность, и вырисовывается в пространстве, как изогнутая ручка вазы.
— Живей, прыгай мне на… — крикнул Джанни. Но стол вместе с эквилибристом уже покатился наземь.
Иногда старший брат застывал перед каким-нибудь предметом, скорчившись и съежившись, стоя на одном колене и опершись обеими руками на другое; неподвижность его в эти мгновенья была так велика, что маленький брат, охваченный чувством уважения к этой глубокомысленной созерцательности, подходил к нему, не осмеливаясь заговорить, и напоминал о своем присутствии лишь легким прикосновением, похожим на ласку животного. Джанни, не оборачиваясь, нежно клал ему руку на голову и, мягко нажимая, сажал его возле себя; он продолжал смотреть все на тот же предмет, запустив руку в волосы ребенка, пока, наконец, не опрокидывался назад, схватив братишку в объятия и восклицая: «Нет, не выйдет!»
Тогда, катаясь с ним по траве, — как стал бы играть большой пес со щенком, — Джанни в невольном порыве откровенности говорил, обращаясь к ребенку, но в то же время не желая быть понятым:
— Ах, братишка… трюк… изобретенный нами самими трюк… собственный трюк, понимаешь ли ты? Трюк, который будет носить на афишах в Париже имя двух братьев…
Тут он внезапно обрывал речь и, словно желая стереть из памяти Нелло все, что тот слышал, схватывал его и крутил, заставляя выделывать целую вереницу неистовых кувырков; и во время этого нескончаемого кружения ребенок чувствовал на своем толе прикосновенья рук, одновременно и братских и отеческих.
XIX
И нескончаемое странствие Маренготты по Франции продолжалось под руководством сына, но уже без прежних успехов и прибылей. Представления сводились теперь к гирям Геркулеса, пляске на проволоке Битой, упражнениям на трапеции и эквилибристическим трюкам Джанни, прыжкам маленького Нелло; с годами пришлось отказаться от привлекательных потешных пантомим, которыми акробаты некогда заканчивали представления и в местах, где не было театра, забавляли публику как бы кусочком настоящего спектакля. Вдобавок персонал труппы, старея, терял воодушевление — этот священный огонь ремесла. Паяц экономил свои шутки. Геркулес при менее обильных трапезах стал еще ленивее и еще более скуп на движения. Тромбонист, которого душила астма, дул в свой инструмент лишь из любви к господу богу. И парад зачах, турецкий барабан дремал, медные части балагана стали жалобно поскрипывать. Одна только Битая изо всех сил, с сердитой самоотверженностью и своего рода остервенением боролась с неудачами