совершенный, во всяком случае, ничуть не хуже, чем это удалось ему. Этот образ очень удачно отражает положение капитана среди галерников. Отсвет излучаемой им нежности ложится на их суровые лица, проникает в их глаза и еще дальше, в глубь их сердец. Конечно, отдавая приказ о казнях, капитан поступал жестоко. Он связывал их, терзал их плоть, покрывая ее глубокими ранами, выкалывал им глаза, вырывал ногти (точнее, он приказывал это делать), но он подчинялся определенным правилам, он должен был поддерживать порядок и добивался этого, внушая страх и ужас, иначе он не был бы капитаном. Впрочем, именно его офицерское звание — которое есть и у меня! — давало ему власть над людьми, и в голосе, которым он приказывал приступить к пыткам, не было ненависти (и действительно, он, скорее, должен был любить эти тела, от которых зависело его существование, своеобразной извращенной любовью): он просто добросовестно обрабатывал материал, поставляемый ему Королевским Судом, но, обрабатывая его, он испытывал что-то вроде горького наслаждения, и в его улыбке сквозила грусть. Я вновь повторяю, что по отношению к галерникам этот капитан должен был быть жесток и нежен.
„Если бы я был облачен в капитанскую форму“, — написал я. Если я действительно хочу получить эту власть над людьми, облачиться в восхитительную, вызывающую любовный трепет, неудержимо влекущую к себе — испокон веков — капитанскую форму, прежде всего я должен завоевать сердца матросов, снискать их любовь. Я должен стать для них отцом и наказывать их. Я полностью подчиню их своей воле, и они возненавидят меня. Я буду равнодушно взирать на то, как они корчатся под пытками. Мои нервы не дрогнут. Постепенно меня наполнит ощущение безграничной власти. Я стану безжалостен и тверд. И тогда я с грустью увижу, как жалок я был со своей притворной улыбкой и приторным голосом, которыми я пытался смягчить отдаваемые мной приказы.
Я тоже жертва рекламы. Как-то на одной из афиш я увидел морского пехотинца в белых гетрах, стоящего на страже Французской империи. Он попирал ногами розу ветров. Его голову осенял розовый цветок чертополоха.
Я знаю, что никогда не брошу Кэреля. Мы связаны с ним навек. Как-то, пристально вглядевшись в него, я спросил его: „Вы что, немного косите?“
Вместо того чтобы разозлиться и ответить дерзостью, этот гордый красавец с такой проникновенной грустью, как будто ему вдруг напомнили о небольшой на вид, но неизлечимой ране, произнес: „Да, но это от меня не зависит“.
В то же мгновение я почувствовал, что из меня вот-вот хлынет переполняющая меня нежность. В это миг с него как будто спала всегда защищавшая его броня его самолюбия, и Кэрель впервые предстал передо мной не в виде мраморной статуи, а живым человеком из плоти и крови. Теперь я понимаю, почему Мадам Лизиана никогда не отталкивала нуждавшихся в ее помощи клиентов.
Даже страдание не может заставить меня обратиться к Богу. Мне невыносима сама мысль о том, что я должен буду обратиться за помощью к Тому, кто так несправедлив ко мне. Я знаю, что мне никто никогда не поможет. И я могу лишь благодарить того, кто стал причиной моего несчастья.
Внешне Кэрель так прекрасен и чист — впрочем, и его внешности для меня вполне достаточно, — что мне нравится воображать, как он совершает самые жуткие преступления. Хотя мне самому не понятно, хочу ли я таким образом запятнать Кэреля или же это продиктовано желанием уничтожить зло, сделать его безопасным и бессильными, заключив в столь совершенную и чистую оболочку.
Наручники на руках преступников называют „браслеты“. О, какие руки они украшают!
Чем он занимается на берегу? Какие приключения ждут его там? Я чувствую возбуждение и раздражение одновременно при одной мысли о том, что он может стать добычей любого бредущего в тумане случайного прохожего. Тот жестами увлекает его за собой. Кэрель, не проявляя ни малейшего удивления, молча улыбаясь, следует за ним. Вот они находят укромный уголок, и Кэрель все с той же улыбкой молча расстегивает свою ширинку. Мужчина опускается на колени, потом снова поднимается, протягивает равнодушному Кэрелю сто франков и уходит. А Кэрель возвращается на борт или отправляется к девкам.
Проанализировав все написанное выше, я понял, что роль молчаливого слуги, улыбающегося безличного существа не подходит Кэрелю. Для этого он слишком силен, и воображать его в такой роли — значит делать его еще сильнее, а это уже не укладывается в моей голове, этот образ способен разрушить мое сознание, уничтожить меня, смести с лица земли.
Я уже писал, что мне втайне хочется, чтобы он оказался не тем, чем кажется. Под этим строгим и вместе с тем таким детским нарядом, каким является форма матроса, прячется ловкое и сильное тело с душой убийцы. Кэрель именно таков. Я в этом уверен.
Мне показалось, что я почувствовал, как на меня вдруг повеяло от него какой-то скрытой враждебностью. Должно быть, Кэрель меня ненавидит.
Я стал офицером не столько потому, что хотел стать военным, но потому, что меня всегда привлекало особое положение среди рядовых солдат. Они готовы пойти за меня на смерть, и я, в свою очередь, могу пожертвовать ради них своей жизнью.
Иисус возвысил в наших глазах унижение, указав, что только через него можно достичь вечного блаженства. Источник этого блаженства находится внутри нас — ибо оно не имеет никакого отношения к земному величию, — нужно иметь в себе достаточно силы, чтобы противостоять обману величия земного и достичь величия на небесах. Но только подлинное унижение может свидетельствовать о том, что человек сумел возвыситься над земной суетой».
Последняя запись в личном дневнике офицера была сделана им после случая, который он не описывает. Набравшись наглости, он пристал к молодому докеру и увел его к насыпям, которые, как мы уже писали, были все завалены мусором. Судьбе было угодно, чтобы лейтенант, спустив штаны и стараясь получше подставить свой зад, вытянулся на склоне канавы и угодил животом в дерьмо. В то же мгновение оба мужчины были окутаны страшным зловонием. Докер молча ретировался. Лейтенант остался один. Он нарвал засохшей травы, к его счастью, слегка смоченной росой, и попытался очистить свой китель. Он сгорал от стыда. Он смотрел, как его изнеженные белые руки — которые были настолько унижены, что наконец-то стали ему покорно подчиняться, — неловко и старательно выполняли эту грязную работу. Он представил себе, как мелькает в тумане золотая окантовка его рукавов. Унижение болезненно обострило его восприятие, ему казалось, что он находится в самом центре мира, у всех на виду. Он чувствовал, что его душит несвойственное ему ожесточение. Оказавшись на дороге, он, как прокаженный, вынужден был избегать открытых людных мест, куда ветер мог донести его запах: теперь он понимал, почему Всевышний родился именно в хлеву. Воспоминание о Кэреле (которое делало его унижение особенно болезненным, оттого что, будучи неясным и ускользающим, оно как бы смешивалось с запахом, исходящим от его живота) стало более отчетливым. В первый момент от охватившего его при этом воспоминании стыда офицер готов был провалиться сквозь землю, но постепенно он пришел в себя и стал думать о матросе более спокойно. Легкий ветерок дул ему прямо в лицо. Он шел, и какой-то голос внутри него не умолкая твердил: «Я воняю! Воняю на весь мир!» И из самой гущи тумана, из этой точки, затерявшейся где-то в окрестностях Бреста, на нависшей над морем и лавками дороге, легкий бриз разносил по миру аромат более нежный и утонченный, чем благоухание лепестков роз Саади, — аромат унижения лейтенанта Себлона.
Любовником Мадам Лизианы теперь стал Кэрель. Смятение, вызванное постоянными размышлениями о невероятном сходстве двух братьев, достигло своего апогея, и в ее голове все окончательно перепуталось.
Об этом свидетельствовали некоторые факты. Как-то Жиль, обеспокоенный долгим отсутствием Кэреля, отправил Роже на разведку. Парнишка после долгого колебания, потоптавшись перед колючей дверью «Феерии», наконец собрался с духом и вошел внутрь. Кэрель находился в зале. Ослепленный ярким светом и видом полуобнаженных женщин, Роже подошел к нему не слишком уверенной походкой. Мадам Лизиана, внешне все еще властная, но уже подточенная изнутри своим тайным страданием, наблюдала за их встречей со стороны. Нельзя сказать, чтобы она сразу же придала какое-то особое значение смущенной улыбке Роже или удивлению и беспокойству Кэреля, но, вероятно, все это не ускользнуло от ее внимания. И достаточно было того, чтобы появившийся секундой позже в зале Робер подошел к беседовавшему с мальчиком брату, как зародившаяся где-то в глубинах ее подсознания смутная догадка вдруг выплыла наружу и обрела ясную и законченную форму: