отказаться неудобно, обиженному неприлично признаваться, что он обижен. Вот сидели мы за длинным столом, закусывали тосты холодным языком и заливной осетриной. Наискось от меня оказался ушастый физик, почему-то он не пил ничего, а рядом со мной блондинка спортивного вида с конским хвостом на макушке и экзотическим именем Дальмира. Эта охотно чокалась и лихо опрокидывала. После третьей рюмки я начал зачем-то жаловаться блондинке на ушастого физика. Дальмира вспыхнула, сказала, что заставит его загладить обиду немедленно. Трезвенник был призван, оказалось, что он законный муж конского хвоста. Ему велено было извиняться, а мне — принять извинения и в знак примирения и вечной дружбы немедленно ехать к ним в гости.
Супруги увезли меня на собственной машине, какой-то особенной, трехцветной, бело-черно-голубой. Физик сел за руль, вот почему он не пил на банкете. Вел он лихо и всю дорогу рассказывал, как ему удалось поставить необыкновенное кнопочное управление. И в квартире у них все было особенное потолок цветной, на дверях черные квадраты и старинные медные ручки. И салат подавали на листьях, а не на тарелках, и масло — на листьях, а листья специально хранились в холодильнике. Потом еще был сеанс любительских фильмов о Каире, Риме, Суздале и Сестрорецке. Физик был главным оператором, а Дальмира — кинозвездой. В разных одеждах она улыбалась на фоне пирамид, соборов и отмелей. Я восхищался, высказывал восхищение вслух, а сам все думал, зачем же нужно было бить наотмашь, а потом улещивать? Все ждал объяснений, потом сам навел разговор:
— Есть темы, — сказал я, — и есть детали. Книги пишутся не о насосах.
— Вот именно, — сказал Физик. — И не пишите о насосах.
— Я и не писал о насосах, — выгребал я на свою линию. — Я писал о перспективе развития. Бытует модное мнение, что планета наша тесновата, иные за рубежом воинственность оправдывают теснотой. Океан у меня — не только Тихий океан. Это символ простора. Я хотел доказать, что впереди простор в будущем.
— Но вы не способны доказывать, — возразил он. — Доказывает наука, опытами, точными цифрами. А наука в наше время так сложна, она не по плечу дилетанту. Вычислительная машина — это же целый зал, синхрофазотрон — заводской цех. Открытия уже не делаются за письменным столом, и кустарные советы только отнимают время у специалистов. Мы справимся. Сделаем все что потребуется, рассчитаем на сто лет вперед И океаны ваши осушим и новые нальем. Но не убогими насосиками. И не пишите о насосах. Вы писатель, у вас получаются люди. Например, этот японский юноша, возненавидевший океан, он мне просто нравится.
Часа в три меня уложили подремать на диване, а в восемь Физик отвез меня в гостиницу. Я поднялся на пятый этаж, преодолел коридор с красной дорожкой и еще коридор с синей дорожкой, и дежурная вручила мне вместе с ключом записку — сверхлюбезное и настойчивое приглашение Лирика на обед в семейном кругу. И не было основания отказаться. Физика я посетил, почему обижать Лирика?
Лирик жил на окраине, где-то за Старой Деревней, в вылинявшем серо-голубом доме с резными наличниками. Видимо, лет двадцать назад здесь были дачи, теперь город пришел сюда, многоэтажные корпуса обступили садики, выше сосен поднялись строительные краны. Под самым забором Лирика ерзал и рычал бульдозер. Я долго ждал за калиткой, слушал нервический лай собаки, потом меня провели через мокрый сад с голыми прутьями крыжовника и через захламленную террасу в зимние горницы. Там было натоплено, душновато, и стол уже накрыт. Опять я пил, на этот раз приторные домашние наливки. И закусывал маринованными грибками, подгорелыми коржиками и вареньем трех сортов.
Лирик рассказывал о своем саде какие там летом яблони и жасмин, и настурции, и ноготки и где он достает черенки, и откуда выписывает рассаду. Показывал трофеи охотничьих походов чучело глухаря, шкурку лисицы. А я все слушал и удивлялся зачем было нападать так сердито, чтобы потом угощать радушно? Все ждал объяснений, потом сам навел разговор:
— В литературе есть темы и есть детали, — сказал я. — Книги пишутся не о насосах.
— В точности это самое я говорил вчера, — подхватил Лирик. — Вы понимающий инженер, это чувствуется в каждой строчке. Но книги пишутся не о насосах. Есть только три вечных темы любовь, борьба, смерть.
— Я и писал на вечную тему, — упрямился я. — Писал о вечной борьбе человека со скупой природой. И о борьбе разведчиков с нерешительными домоседами. Во все века идет спор идти вперед или тормозить? Надо показать, что впереди просторно, наука может обеспечить тысячелетнее движение.
И тут вмешалась жена Лирика. До сих пор она сидела молча, только пододвигала вазочки с вареньем.
— Что она может ваша наука? Лечить не лечит, губит все подряд. Вот-вот-вот! — она показала на окно. — Такая благодать была. А теперь на розах копоть, яблони не плодоносят. И люди обесплодили. Старшую замуж выдали, говорит: «Не жди внуков, мама». А вы говорите «Наука обеспечит!» Невыносимо! Невыносимо!
И она выплыла, хлопнув дверью, монументальная, полная достоинства и благородного гнева.
Лирик, несколько смущенный, погладил мою коленку.
— Не обижайтесь на нее, дорогой. Вы поймите людям нужны простые понятные радости бабушке — внуков понянчить, дедушке — с удочкой посидеть у залива, послушать музыку тишины. Сейчас за тишиной надо ехать в Карелию — за двести километров. На двести километров от города под каждым кустом бутылки и консервные банки. И тут еще ваша оглушительно-барабанная мечта о насосах. Я прочел, меня дрожь проняла. Представил себе эти ревущие жерла, глотающие целую Невку зараз. Вместо залива топкий ил, вонючая грязь отсюда и до Кронштадта, ржавые остовы утонувших судов, разложившиеся утопленники. Дорогой мой, не надо! Пожалейте, будьте снисходительны. Оставьте в покое сушу, море и нас. Мы обыкновенные люди со слабостями. И писать надо, учитывая наши слабости чуточку снисхождения, чуточку обмана даже, утешающего, возвышенного. А у вас холодная логика конструктора. Она, словно сталь на морозе, к ней больно притронуться. Вы цифрами звените как монетами, все расчет да расчет. Для писателя у вас тепла не хватает…
И вот разоблаченный я лежу на гостиничной койке, бессильно свесив руки. Для науки у меня не хватает воображения, для писателя — тепла. И тут еще является читатель, который испытав величайшее наслаждение, хочет выразить чувства лично.
Стук!
Как, уже? Преодолел лифт и две ковровых дорожки? Грузный, лысый, с шаркающей походкой. А одет нарядно, запонки на манжетах, манишка, старомодный шик. И французит. У нас это вышло из моды лет пятьдесят назад. Из эмигрантов, что ли?
— Простите, по телефону не расслышал фамилию.
— Граве. Иван Феликсович Граве.
— Астроном Граве? Но мне казалось, что вы старше.
— Я не тот Граве, не знаменитый. Тот — мой двоюродный дядя. Он умер недавно в Париже. Меня тоже увезли в Париж мальчиком. Там я учился, там начал работать. Но в моей семье. Петербург всегда считали родным городом. И вот удалось вернуться. Теперь я тоже работаю в Пулкове… по семейной традиции.
«Ну и чего же ты хочешь от меня, племянник знаменитого Граве?»
— Миль пардон, — пыхтит он. — До сих пор я не имел чести лично, тет-а-тет, быть с писателем — жени де леттр. Даже смущен немножко. И недоумеваю. По вашим вещам я составил себе представление, как о юноше, худощавом, порывистом, нервозном, с пронзительным взором и кудрями до плеч. Фантастика, как поэзия, — жанр, свойственный молодости. А вы человек в летах, склонный к тучности, я бы сказал…
Пока что я оказался объектом наблюдения. Что за манера — прийти в гости и вслух обсуждать внешность хозяина!
— Внешность обманчива. Кто же судит по внешности?
— Но согласитесь, однако, что человек с моим обликом не может сделать великое открытие.
(Все ясно — непризнанный изобретатель. Сейчас будет уговаривать написать о нем роман).
— Для открытия прежде всего необходима аппаратура, — говорю я. И собираюсь повторить слова Физика о синхрофазотроне.
— Да-да, техника, оборудование, — подхватывает гость. — Астроном, прикрепленный к рекордному