Выскочил. Включил свет. Братишки не было. Я выглянул на крыльцо.
Он спускался, волоча зад по ступенькам. Я заметил, что левая задняя лапа у него хоть и плоховато, хоть и подгибаясь, но все же действует. Это приободрило меня.
Братишка зашел в сугроб и стал мочиться. Даже больной, чуть ли не умирающий, он не мог позволить себе напачкать в доме. Вот какой был Братишка!
Он долго стоял по брюхо в снегу — словно бы в размышлении. А может, просто — собираясь с силами… Наконец кое-как выбрался. Постоял перед ступеньками. Понял, видимо, что эту лестницу ему не осилить, и пополз под крыльцо, в сено.
Я вздохнул с облегчением. „Бог даст, все обойдется. Ах, если бы сейчас было лето! Он бы мигом отыскал какую-нибудь нужную травку, которая исцелила бы его. Собаки, говорят, большие мастаки по этой части“.
Весь следующий день он не вылезал из конуры. Но зато — ел! Почти так же исправно, как и раньше.
А еще через день, когда нежданно-негаданно приехала жена, сбежав от ужасов городской жизни, Братишка встречать ее выбежал, хоть и на трех ногах, но к самой калитке. И радовался ей почти так же, как прежде.
Но он очень изменился.
Никогда больше я не видел его ни беспечным, ни безудержно веселым. Глаза его навсегда стали печальны.
После того, что люди сделали с Джеком, он мог бы озлобиться на них (и был бы прав). А Братишка, напротив, сделался грустно-ласков с нами. Необыкновенно заботился о нашей безопасности везде: и в лесу, и в доме, и по дороге на станцию.
Мне кажется, что после гибели Джека он по-настоящему стал жалеть нас — людей, живущих среди людей.
Без Джека Братишке стало не просто одиноко, но и гораздо хлопотнее жить.
Джек с его никогда не иссякавшим веселым любопытством к жизни выполнял, должно быть, огромнейшую черновую работу, когда они бегали вдвоем. Обследовал все подряд заброшенные сады. Первым обнюхивался со всеми встречными собаками. Заводил знакомства с людьми. Обследовал все помойки. Первым бросался на машины, на поезда…
Братишка же — всегда спокойный и даже слегка величавый в своем спокойствии — тем не менее зорко следил за всеми изысканиями брата. И когда он по каким-то признакам определял, что обнаруженное Джеком достойно и его внимания, тотчас присоединялся к брату, мгновенно оттесняя его, если было надо, на второе место… Джек являлся как бы автономно живущим слухом, нюхом, зрением Братишки. Можно было далеко и много видеть, слышать, обонять, не затрачивая лишних усилий и главное — сводя к нулю риск, получить, например, по шее от какого-нибудь прохожего или быть покусанным своим же четвероногим психопатом.
И вот теперь все собачье Братишке приходилось делать самому.
Но он и просто — скучал по Джеку. Они ведь с детства жили бок о бок. Джек погиб. Осталась зиять в мире пустота, которую никто другой уже не смог бы заполнить. И Братишка, конечно же, тосковал.
Сначала я услышал радостный вскрик. Потом ударили в ладоши. Жена отворила ко мне дверь и почему-то не сказала, а прошептала:
— Посмотри! Там — Федька…
За калиткой стоял человек и держал на руках черного щенка. Издали трудно было определить, Федька ли это, но человека я узнал. Это был один из тех „зимников“, к кому мы заходили в поисках Федьки. Тогда мы всем оставляли наш адрес — на случай, если щенок появится. И вот не зря оставляли, оказывается…
Оскальзываясь по тропинке, я заторопился к калитке.
Увы! Уже шагов за десять мне стало ясно, что это не Федька.
— Ваш? — Благодетель наш так и сиял. Ему было радостно, что он принес людям радость. Ужасно неловко было разочаровывать его… — Так ведь ваш же! И — черный… и с белым галстуком… Все, как вы описывали!
Он немного обиделся даже.
— …Вчера вечером прибился. Уж мы его и гоняли, и что только не делали — не уходит, и все! А потом жена про вас вспомнила…
— Ну ладно! Все равно — спасибо!
У меня было сильное подозрение, что щенок окажется в ближайшем сугробе, если мы не возьмем его.
— Давайте! Спасибо вам большое!
Щенок перекочевал с рук на руки. Его прямо-таки сотрясала безостановочная больная дрожь.
На руках у меня, пока мы разговаривали с соседом о том о сем, он вроде бы угрелся, притих. Но едва я спустил его на доски крыльца, он опять затрясся.
На тощеньких, чересчур высоких ножках, с шерстью, свалявшейся, как пыльный войлок, с тоскливыми, мокро блестящими глазами, он был до того убог, что даже не вызывал жалости.
Господи! Сколько же надо было голодать, чтобы так наброситься на еду! Он очистил миску со скоростью, не побоюсь сказать, Джека. Ему еще налили. Еще…
Потом испугались, что он может помереть, и сделали перерыв. Но сами же не вытерпели глядеть на это воплощенное недоедание и опять дали миску.
В отличие от наших псов аппетит у новобранца был какого-то истерического свойства. Лишь через месяц он научился, да и то не вполне, относиться к еде более-менее спокойно.
На всю, однако, жизнь осталась у него привычка прятать куски на черный день. Когда сошел снег, весь сад наш усеян был костями и раскисшими корками хлеба.
„Кто знает, как повернется жизнь…“ — так рассуждал, должно быть, наш новый жилец. А то, что жизнь может повернуться по-всякому, это он уже хорошо знал, несмотря на юный возраст.
— Знаешь, на кого он похож? — задумчиво проговорила жена, глядя на нашего новобранца. Он только что очистил очередную миску и снова принялся по-актерски дрожать, устремив на нее слезный взгляд своих скорбно-горючих глазок.
— Знаю…
Он был похож на Яшку Ковалевского — нашего приятеля, вечно зябнущего, вечно шмыгающего носом, худенького и худо (хотя и не бедно) одетого репортера. В общем-то, неудачника. К тому же еще и поэта, бессовестно подражающего почему-то Уолту Уитмену.
Щенок наречен был Яшкой. И стал с нами жить. Сначала с опасливой оглядкой, долго еще не веря в свалившееся на него счастье. А потом — все увереннее, все нахальнее и веселее.
И весело нам было глядеть, как из никудышного доходяги получается вполне симпатичная дворняжка — кудлатая, бойкая, точь-в-точь та черненькая Жучка, которую рисовали раньше в букварях.
Перед Яшкой стояла, конечно, трудная и почти невыполнимая задача: заменить нам двух таких псов, как Федька и Джек.
Он старался вовсю. Был весел, предан. На прогулках восхищал необыкновенным талантом отыскивать под глубоким снегом недоедки, брошенные лыжниками. Потешно гонялся за кошками, за воронами… Он был хороший зверь. Но мы не торопились впускать его в свое сердце — оно все еще было занято, и Яшка, конечно же, чувствовал это. Не то чтобы он обижался на нас, нет, — тихо, по-щенячьи огорчался.
Братишка встретил появление Яшки без неприязни. Но уж, конечно, и без восторгов. До игр с Яшкой он не снисходил. Вообще мало замечал, кажется. Но по поселку они бегали теперь вдвоем и спали в одной конуре.
Когда Яшку принесли к нам, на шее у него красовался ошейник. Какое-то время, значит, он жил с хозяевами. Большие, видать, сволочи были те хозяева: даже через месяц и через два Яшка, едва к нему протягивали руку, чтобы погладить, униженно пригибал голову к земле — в ожидании удара.
Он был очень милый пес. Но жестокое, судя по всему, детство непоправимо исказило его