этот Божественный произвол.
Удивительно, как любовь притупляет все прочие ощущения. Когда ко мне впервые, вскоре после пира у поэта-декадента, собрался в гости мой будущий муж, я постаралась получше его принять - все убрала, купила всякого вкусного и, когда он пришел, стала жарить блины, целиком поглощенная его присутствием - настолько, что, схватившись за раскаленную сковородку, этого даже и не почувствовала, а просто инстинктивно отдернула руку. И лишь когда он покинул мой дом, я с удивлением обнаружила у себя на ладони и пальцах страшный багровый ожог.
Мне кажется, я отчасти могу понять, как люди, претерпевая какие-то нечеловеческие пытки и страдания, терпеливо и кротко переносили их. Ибо любовь поглощала их ощущения, перекрывала боль, “покрывала все”.
Известно, что святителя Спиридона мучили и пытали. В Житии сказано, что еще до своего епископства, в 305 году он был отправлен на рудники, там он подвергался пыткам за то, что не желал отречься от Христа, ему повредили правый глаз, отрубили правую руку… А во время гонений в 308-313 годов он был арестован вновь. Правда, в том же житии (греческом) говорится и о том, что на его святых мощах нет следов повреждения глазниц, но ведь мучители могли поранить ему глаз и не повреждая глазниц.
Но особенно меня поражает то, что у него, как и у моего отца, не было правой руки. Мой отец потерял правую руку на фронте, когда ему было девятнадцать лет. Удивительно, но я никогда не чувствовала, что мой отец - инвалид. Да и люди, дружившие и просто общавшиеся с ним, как-то переставали осознавать, забывали, что у моего отца правый рукав - пустой. Он его заправлял в карман. Это происходило оттого, что он так сам себя поставил: никакой беспомощности, никаких скидок. Он одной левой прекрасно водил машину, и не какую-нибудь там инвалидку или переоборудованную специально под его немощь, нет, у него был “Форд” с обычной в те времена ручкой переключателя скорости на руле, и отец, придерживая ладонью руль, длинными и безупречно красивыми пальцами переключал скорости. Единственно, что права в ГАИ были выданы ему по блату. Но гаишники, останавливавшие его, как бы даже и не замечали, что водитель-то без правой руки.
Отец прекрасно писал левой рукой, и почерк его был изящен, лишь буквы норовили склониться влево. Он мог одной рукой ввернуть лампочку, поменять штепсель, забить гвоздь, перемонтировать колесо, снять аккумулятор и поставить его назад… Как? Не знаю. Бог весть. Когда прекраснейшая его машина проржавела настолько, что в ней сгнила ножка водительского сиденья, он придумал, как подпереть его мусорным совком - так и ездил, а что - даже и веселей… Он мог отбиться от хулиганов, которые как-то раз на него напали, попросив прикурить. Он был статен, красив, широкоплеч, элегантен, остроумен. Его сотруднику по журналу “Дружба народов” Юрию Гершу, у которого началась гангрена, отняли левую руку, и он впал в глубочайшую депрессию. А папа его утешал. “Слушай, - шутил он, - у тебя нет левой руки, а у меня правой - сколько денег мы теперь с тобой сэкономим на одних перчатках!”
Мама моя как будто даже гордилась, что он не как все, а - лучше. Отсутствующая рука - это его доблесть, его слава, его честь. Он - как адмирал Нельсон! Она - как леди Гамильтон! Я думаю, это оказывало и обратное благотворное действие на отца: он сам никогда не ассоциировал себя с этим страшным словом - “калека”.
Наверное, так ощущал себя и святитель Спиридон.
Отец мой остался в живых на войне как бы случайно, а на самом деле - благодаря чудесной помощи преподобного Серафима Саровского.
Это было под Гданьском (или Данцигом), где он, девятнадцатилетний лейтенант, командовавший артиллерийской батареей, выбрав дислокацию возле кирпичной стены полуразрушенного дома, которая закрывала его пушки с тыла, принял бой с фашистскими танками. Однако эти танки дали по ним такой залп, что вся батарея вместе с пушками полегла и оказалась смешанной с землей, и папа был убит. Последнее, что он помнил, был чудовищный взрыв, вспышка огня, а потом все затихло и погасло, и он отошел во тьму. Но вдруг, точно так, как это записано со слов пациентов, переживших клиническую смерть, в книге Моуди “Жизнь после смерти”, он обнаружил себя в длинном открытом фургоне, мчащемся с огромной скоростью по тоннелю, и вокруг звенели бубенчики, а впереди был свет. И тут навстречу ему вышел старичок, который перегородил собой путь, остановил фургон и сказал:
- Стоп! Ты куда? Тебе еще рано. Возвращайся.
И папа очнулся на операционном столе.
А как раз в это самое время, когда фашистские танки долбанули по папиной батарее, его друг по артиллерийскому училищу, тоже девятнадцатилетний лейтенант Павлик Агарков, занявший со своей батареей высотку в нескольких километрах от того места, где шел бой, с тревогой слушал далекий грохот этой смертельной битвы. Как только утихли звуки и упала тьма, он решил на свой страх и риск отправиться туда, чтобы хотя бы похоронить друга и потом сообщить его матери о месте могилы. Добравшись до полуобвалившейся кирпичной стены, он откопал папино бездыханное и залитое кровью тело и потащил его к ближайшему кусту, чтобы там выкопать яму и предать земле тело своего юного друга. И пока он его тащил тяжело и неловко - сам маленький ростом, от силы метр шестьдесят, а папа - высокий - метр восемьдесят два, - у папы вдруг согнулись в коленях ноги. Павлик наклонился над ним, приложил к губам зеркальце - ба, да он живой! И потащил его в ближайшую польскую деревню, где было нечто вроде санчасти. Врач лишь взглянул на папу и отвернулся, дав Павлику понять, что тот - не жилец и что не стоит и затеваться. Но Павлик приставил пистолет к его голове и сказал: действуй. Врач стал объяснять, что огромная потеря крови, гангрена, надо отнимать правую руку, случай безнадежный. Но Павлик все держал в руке пистолет и повторял: возьмите мою кровь. И тогда врач положил папу на операционный стол, принялся омывать раны, повторяя, что у раненого первая группа крови, а у Павлика - третья, и вообще это все дохлый номер… И тогда польская девушка-медсестра, посмотрев на папу с жалостью и любовью, сказала:
- Такий млодый! Такий сличный! У меня первша группа! Возьмите мою.
Вот папа и очнулся на операционном столе рядом с ней.
Потом через много лет мы с папой ездили в Гданьск, все там облазили в его окрестностях и нашли и то поле, и ту полуразрушенную красную кирпичную стену, и ту прекрасную девушку Марту Обегла. Она стала очень респектабельной ухоженной дамой, владелицей косметического салона в лучшем районе Гданьска.
- А кто же был тем старичком, который тогда вышел тебе навстречу и вернул назад? - спросила я у отца.
- Я тоже поначалу думал, кто же это такой: вроде, очень знакомый, даже родной, а вспомнить никак не могу. А потом понял, где я видел его. На иконе, дома, в красном углу. Эта икона в детстве исцелила меня от слепоты.
- И кто же это был?
- Преподобный Серафим Саровский. Ему особенно молились бабушка и мать, он считался небесным покровителем нашего рода.
Добавлю еще: мой двоюродный дедушка со стороны отца - тоже Александр - считал, что преподобный Серафим спас во время Ленинградской блокады его семью.
Дедушка уже понимал, что все они - его жена и двое сыновей, и он сам - вот-вот умрут от голода, как умерли жена и дети его брата Жоржа, который был на фронте. И сидел ночью, пригорюнившись, на кухне. И вдруг - а дедушка мой был никакой не мистик, а самый что ни есть реалист, даже критический реалист, скептик - входит к нему преподобный Серафим Саровский и говорит:
- Не отчаивайся! Завтра я выведу вас отсюда.
Наутро пришло распоряжение срочно эвакуировать цех, где дедушка был инженером, и ему позволили взять с собой и семью.
Папа умер от диабетической комы 9 октября, в День памяти Апостола Любви - святого Иоанна Богослова, в больнице города Видное, куда его привезли на “скорой” из его переделкинского дома. Мы с мужем (он тогда уже стал священником) буквально за два часа до его кончины приехали, чтобы его пособоровать. Он лежал на больничной койке без сознания и тяжко дышал, перебирая пересохшими губами, словно что-то пытался еще сказать. После соборования мы вышли на больничное крыльцо. И вот тут, когда я еще стояла на крыльце, не решаясь уйти, я вдруг почувствовала… папину душу, и вся она была как любовь, и я вдруг стала ужасно плакать: все лицо в слезах, они льются потоком, капают.
Было так, словно вот он весь передо мной и со мной и словно он мне говорил - или действительно он