знаю, что проехал…
— Какой генерал? Как его зовут? — спросил писарь.
— Да вот, извольте посмотреть, вчера или сегодня, — продолжал Дмитрицкий, взяв книгу и просматривая фамилии проезжих. — Бричка сломалась, починили было, опять сломалась, принужден был нанять телегу, да такие лошаденки попались… л генералу что ж без меня делать… мундиры все со мной… я думаю, ждет не дождется… еще прибьет, что я замедлил.
— Да как фамилия твоего генерала? — спросил офицер.
— Ну, вот, вот; вот генерал от кавалерии… а тут говорят, что не проезжал. Я знаю, что проехал; вот, с будущим, а будущий-то я, его камердинер… Сделайте одолжение, ваше благородие, пожалуйте солдатика проводить меня к нему для удостоверения, что я действительно его камердинер.
— Это для чего?
— Меня не пропускают через заставу; а его превосходительство, верно, сказал на заставе, что я еду вслед за ним.
— Говорил генерал? — спросил офицер ефрейтора.
— А бог его знает; ведь не мы были, ваше благородие, в карауле; а при смене никто ничего не говорил.
— Так позвольте солдатика, ваше благородие; я же и не знаю, где генерал остановился.
— Можешь и сам отыскать; здесь караул не для рассылки.
— Нечего делать! прощайте, ваше благородие, — сказал Дмитрицкий, выходя. — Подавай тройку! — крикнул он извозчику.
Заставу подняли, Дмитрицкий сел в телегу и на вопрос извозчика: «Куда прикажете ехать?» — отвечал: «Ступай покуда прямо!»
— Насилу отделался! — продолжал он про себя, — спасибо тузу: при тузе и валет много значит; поставил темную — и повезло.
Начав дело с конца, все-таки не уйдешь от начала; а потому мы должны хоть слегка просмотреть первые страницы жизни Дмитрицкого.
Вследствие уроков своего наставника эмигранта почтенный родитель его имел следующие правила: люди добрые — овцы, которых умные стригут; люди честные — ослы, которые за умных людей возят тяжести; а люди трудолюбивые — лошади, на которых умные люди верхом ездят. Матушка его не имела никаких правил и в подражание своему супругу думала, что женщина с правилами — дура, что любовь не что иное, как спиртуозное чувство, от которого пьянеют только дураки. Дмитрицкий в доме родительском был баловень; в какой-то гимназии или в бурсе — шалун и лентяй; на службе — разбитной малый, сорвиголова. Служил он или, лучше сказать, служил-не-служил в уланском полку корнетом. У него была совсем не служебная организация. Кивер набекрень, сабля при колене, темляк до земли, — он любил сначала побушевать; но истинное призвание его было не в одну сторону, а
Эти возгласы заложили навсегда банк в голове Дмитрицкого. Для него просто была мука, когда отрывали его
Бросая с досадой карты, он всегда восклицал, вставая из-за стола: «Только и думают, что набивать пузо! точно голодные собаки бегут к корму! как будто нельзя тут же перекусить чего-нибудь!»
Счастье ли не везло Дмитрицкому, или бедовая страсть метать банк до тех пор, покуда он не лопнет, только Дмитрицкий постоянно был оборван. Он не сердился на то, что жалованье его всегда было проиграно вперед за треть; не горевал и о том, что в гардеробе его оставался только старенький мундир с мишурными принадлежностями, годный только для манежа; но он сердился, что явный недостаток в деньгах прекращал игру и ему ничего не оставалось делать, кроме как сказываться больным и, завернувшись в шинель, лежать врастяжку на одре тоски. Сидеть бездельником подле стола, смотреть, как играют другие, и спокойно покуривать трубочку — на это Дмитрицкий был не способен. Когда он начинал жаловаться на голову, то это значило, что у него на квартире чистота и опрятность. На деревянном диване разостлан старый вальтрап;[1] в головах кожаная подушка, вылощенная головой; у стенки еловый столик; на окне продутая трубка, а подле нее в жестяной сахарнице табачные окурки, как воспоминание счастливых дней изобилия в табаке. Тут уже нет ни чемодана, ни разбросанного платья, ни рассыпанного повсюду вахштафу,[2] ни дыму, в котором можно коптить окорока, ни кухенрейтерских пистолетов, ни солингенских сабель, ни лазарининского ружья, ни охотничьей собаки. Тут только Дмитрицкии, расслабленный душой и телом, наполняет собою пустоту; то положит руки под голову, глаза в потолок; то вскочит, набьет табачных окурков в трубку, затянется, плюнет и снова заляжет. И в самом деле, возможно ли Дмитрицкому показываться на белый свет в полном здоровье и тишине души: что стал бы он отвечать на вопрос: «Что ж, брат, банчику?» Не отвечать же: «Что, брат, денег нет!» Да это такой стыд, что ужас. После этого никуда глаз не показывай, чтоб не опросили с сердечным участием: «Что, брат, денег нет? что ж, брат, дудки есть».
К получению жалованья Дмитрицкий выздоравливал; но однажды, во время болезни своей, он надумался и решил, что глупое счастье надо заменить чем-нибудь умным. И вот все время болезни он стал посвящать на изучение волшебной науки, по части превращения
Этой картины, не только живой, но и писаной, не найдешь даже и в Москве, где некогда, по татарскому обычаю, купцы держали при себе таких сидельцев, которые тянули покупщиков к лавке за ворот.
Но мы еще не кончили описания корчмы. Рядом с приемной меблированной комнатой
Все остальное протяжение корчмы, от улицы до переулка, разделяется на отделения для заезжих — вход прямо со двора; каждое отделение разделено надвое печкой, которая таким образом и составляет стену, или перегородку, очень удобную для топки камышом и бурьяном. Втащат несколько связок