налево кругом делать, да такие увальни, что ужасть, толку не добьешься; а наказывать Катерина Юрьевна не позволяет.
После долгих дум и частых упреков жены Щепиков набрел на мысль: просить о назначении куда- нибудь в городничие. В добрый час подал просьбу, долго не было ответа; Катерина Юрьевна девять сот девяносто девять раз повторяла уже:
— Ну, как это можно, чтоб тебя назначили
Только что произнесла в тысячный раз эти слова с разными подробностями Катерина Юрьевна, как вдруг с почты конверт о назначении Щепикова городничим некоего уездного града. Хотя Катерина Юрьевна вдвойне была тяжела, но вспрыгнула от радости.
— Что? — сказал Щепиков.
— Да! — отвечала она и тотчас же начала сбираться в дорогу.
И вот Щепиков городничий. Сшил себе новый отставной мундир вперетяжку, купил шляпу с раскидистым пером, приколотил сам к сапогам шпоры и защеголял. Катерина Юрьевна не в первый раз за капитанам де-тырк, и потому завела кое-какие молдаванские порядки в отношении снаряжения дома и снабжения его всем бесспорно необходимым, и наставляла мужа, как ему обделывать свои дела и по службе и по дружбе; но держала его в руках; он мог как душе угодно важничать; но ухаживать и любезничать — избави боже! Катерина Юрьевна знала каждый его шаг. С почтенными дамами дозволялось ему садиться рядом и беседовать; но чуть помоложе, даже с наружностью оттиснутой начерно, Катерина Юрьевна подымала дым коромыслом.
— Вижу, вижу, что это значит, к чему это ведет! Шашни! да я не дура! — нередко случалось слышать Щепикову.
— Помилуй, душа моя, с чего это ты взяла? — восклицал он.
— И не говори! Если еще что-нибудь замечу, и тебя осрамлю и ее.
Таким образом природная любезность Щепикова с женским полом была на привязи. Смерть бы хотелось иногда бросить пленительный взгляд, сказать сладкую речь, словом, приволокнуться, да того и гляди, что жена увидит, заметит, узнает и сочинит целую историю.
Ужасно как горестно вздыхал Щепиков, что ни на ком нельзя было изострить своего сердца, притупившегося об жесткую, подозрительную любовь Катерины Юрьевны.
Большая часть смертных так уж устроена: чего не велят, чего нельзя, об том и тоска. Казалось бы, чего еще Щепикову: кукона Катинька такая
При таком-то благосостоянии и богатстве телесного здравия супруги своей Щепиков вздыхал часто о существах худеньких, жиденьких и нуждающихся в здоровье и вате.
Когда по жалобе кухарки Щепиков вышел в кухню, наружность Саломеи, несмотря на крестьянскую одежду, так его поразила, что он, собравшись было прикрикнуть: «Как ты смел драться?» — крикнул только: — Как! ты это ко мне привел, для стирки?
— Так точно, ваше высокоблагородие, — отвечал солдатик.
— Пришел, да и начал ругаться такими пакостными словами, — прокричала кухарка.
— Никак нет, ваше высокоблагородие, сама она… я говорю, что, дескать, вот я привел к его высокоблагородию двух баб для стирки…
— Я не люблю, чтоб у меня ругались, слышишь?
— Кто? я ругала его?
— А как же? я говорю, вот я привел к его высокоблагородию двух баб для стирки…
— Тебя как зовут, моя милая? — спросил Щепиков, подходя к Саломее.
Саломея вспыхнула, опустила глаза в землю и молчала.
«Какая стыдливость, скромность, приятность в лице, — подумал Щепиков, — это удивительно!» — Что ж ты не отвечаешь, моя милая? За что ты содержишься?
Саломея вздохнула глубоко, но ничего не отвечала.
— Говори откровенно, не бойся.
— Не могу… — проговорила тихо Саломея, окинув взорами направо и налево.
— «А! понимаю!» — подумал Щепиков. — Ты, моя милая… — начал было он снова, но за дверьми раздалось: «Пала-гея!» Щепиков вздрогнул и как по флигельману[87] быстро обратился к солдату и проговорил: — Да, хорошо, так ты ступай!
И с этими словами исчез.
— Куда ж идти? — спросил солдатик у кухарки.
— А я почему знаю? — отвечала она.
— А тебе-то как не знать, ведь ты здешняя.
— То-то здешняя, а давича ругаться?
— Вот уж и ругаться; так к слову пришлось.
— То-то к слову!
— Дай, брат кухарочка, напиться.
— И то сказать, слово на вороту не виснет. Что тебе, квасу, что ль? Садитесь, бабы.
— Хоть кваску, утолить тоску. А! спасибо! вот теперь вижу, что крещеная. А что, пойдешь замуж? — сказал солдат и, отставив ножку, он затянул шепотком, отбивая рукой такту, как запевало:
— Тс! что ты распелся!
— Авдотья, которая швея-то? — спросила кухарку старая служанка, высунув голову в двери.
— А вот она; ступай, голубушка, в девичью.
— Не в девичью, в светелке барыня приказала посадить ее. Ты и мужские рубашки умеешь шить?
Что отвечала на это Саломея, не слыхать было за затворенными дверьми.
II
Теперь мы можем обратиться к Дмитрицкому, проведать, что он делал, с тех пор как расстался с Саломеей и исчез, предоставив ее покровительству всех языческих богов.
Как он кончил этот день, не ведаем. Ночь была темная, не астрономическая, немножко прохладная, роса пала на землю; но, несмотря на это, Дмитрицкий, вероятно, наслаждаясь ночной красотой киевской природы, лежал на траве, на вершине горы над Крещатиком, и бурчал, проводя рукой по лицу, по шерсти и против шерсти, или как делают маленьким детям, приговаривая: «вот эта дорога в Питер, а это из Питера». Эта экзерциция продолжалась до самого рассвета; иногда только для разнообразия он раскидывал ноги, барабанил ими по скату и повторял губами звук: брр! и посвистывал. Наконец, как будто вдруг очнувшись,
