– Здравствуйте, молодой человек... Вы не подержите мне отвес?
– Подержу, – ответил я, глупо кивая, потом взял у него веревку с грузиком на конце, забрался на стремянку и стал держать отвес.
Я стоял на крохотной площадочке, венчавшей складную лестницу, я держал дурацкую веревку, стараясь не дергать рукой, а одышливый дедушка шустро ползал вокруг меня, размечая пол меловыми линиями, разливая свой дымящийся клей в металлические гнутые плошечки, расставляя их по углам, пришепетывая себе под нос, и тут кто-то громко закричал внутри меня – и я свалился со стремянки.
Старичок стоял напротив меня, у самой стены, и всю его благообразность как корова языком слизала. Шершавым, влажным языком...
Нет, не то чтобы у него объявились клыки или глубокие морщины меж косматыми бровями... и походил он по-прежнему на древнего младенчика, но только на младенчика, изловившего любопытную муху и намеревающегося пообрывать ей слюдяные крылышки.
– Вот так и прожил бы я свою жизнь, – доверительно сообщил он мне, – и не узнал бы никогда, какие дураки еще на свете водятся. А мы-то головы ломаем, кто же это Даром своим Переплет прошиб, кто Белого Отца Свидольфа от хуторка задрипанного погнал... Не ушибся, падленыш? Нет, вижу, не ушибся, нечем тебе пока ушибаться, выползень приблудный...
Я вскочил на ноги и кинулся к Страничнику, еще не до конца вникнув в происходящее – и невидимый кулак с маху врезался мне в грудь, возвращая на прежнее место.
И даже не кулак, а сапог с невидимым каблуком и невидимой ногой внутри, ногой большой и умелой...
Я закашлялся, лихорадочно соображая, почему удар не проник в меня, как положено; затем я прыгнул к двери, в которую недавно вошел – и снова оказался на полу.
Голова гудела колоколом, левая скула саднила и горела, будто ее натерли наждаком, и где-то глубоко в груди заворочался колючий еж, пофыркивая в клокочущих легких.
– Ах ты гад... – выдохнул я, корчась от боли. – Поганка бледная!..
– Белая, – наставительно поправил Страничник, кривя пухлые губы. – Белая, а не бледная. Бледный у нас ты нынче... до полупрозрачности. Был бы ты, голубь, человеком, так подошел бы и дал бы безвинному старичку по последним зубам – человека Пять Углов не держат. Да только не человек ты пока, а нелюдю за Знаки хода нет... посиди в Пяти Углах, поразмысли, тень свою черную узлами завяжи...
Я глянул на пол и обалдел.
Оказывается, старая сволочь успела исчеркать весь пол своими кривулями, и я со стремянкой и отвесом остался в центре непонятной пятиугольной фигуры, по краям которой дымились плошки с проклятым клеем – хотя, по идее, он давно должен был остыть. И тень моя протянулась предательской черной кляксой к ближайшей плошке. Света почти нет, а вот поди ж ты!..
Ох, Вилисса, мне твой Дар – как осьминогу панама... не смыслю я в этом деле ни арапа!..
Или правильней сказать – ни рожна? Ничего, времени на раздумья у меня, похоже, навалом...
Страничник осторожненько обошел вокруг меня, стараясь держаться поближе к стенам, и остановился у двери, ведущей в коридор.
– Сегодня, голубь сизый, не до тебя нам. Вот Обряд Чистописания завершим, отдохнем слегка, а завтра с утреца и к тебе приступим. Или послезавтра. Плотно приступим, и слева, и справа, и как получится... Или до полудня обождем. К полудню Белый Отец Свидольф вернется, а он на тебя зол гораздо... ты со своими ублюдками чистоту его Страницы замарал, а Книга такого не прощает. И Свидольф тебе не простит...
Страничник повернулся ко мне спиной и открыл дверь. Он не видел, как из моего кармана выскочил запечник. На мохнатой рожице Болботуна ясно читались испуг и недоумение. Запечник юрко метнулся к одной из дымящихся плошек, на полпути резко остановился, словно почуяв жаркое дыхание пламени... Потом, раздумав возиться с плошкой, осторожно ступил через меловую линию, ворча себе под нос что-то на удивление серьезное и членораздельное.
Шаг. Другой. Как через минное поле шел. И спина прямая-прямая... Мне вдруг померещилось, что я слышу, как стучит его маленькое отчаянное сердечко... колотится об узенькую грудную клетку, будто пойманный воробей...
Страничник вышел, оставив дверь в коридор полуоткрытой. Через мгновение следом за ним выскочил запечник Черчекова хутора по прозвищу Болботун.
Кем он был, и где он жил, прежде чем умереть и попасть за Переплет; прежде чем стать Лишенным Лица?..
21
Не познав судьбы, нельзя стать благородным мужем.
...время неслось, летело, шло, ползло, тащилось...
Наконец измученное время легло у порога и свернулось калачиком. А я лежал напротив, закуклившись в плотный кокон из прошедших минут, и я был крошечный-крошечный, а кокон большой-большой, минуты в нем слипались в часы, а часы...
В день? В ночь?
В сутки?
Плошки дымили, тягучий туман проникал в меня, спутывая мысли, и они текли ленивой рекой, как и должны, наверное, течь мысли у привидения в Пяти Углах. И назойливая щепка чужих слов все мелькала в потоке моего сознания...
'Был бы ты, голубь, человеком, так подошел бы и дал бы безвинному старичку по последним зубам – человека Пять Углов не держат. Да только не человек ты пока...'
Мне очень хотелось стать человеком. Хотя бы для того, чтобы дать безвинному старичку, и не только по зубам. Впрочем, Болботун ведь выбрался из меловой ловушки, а он тоже не человек! Значит, дело не в этом... значит, дело здесь в том, успел ли ты оформиться до конца. А я явно не успел... тень отца Тальки...
'Папа, – шепнул в моей голове озабоченный Талька, – это ты?'
У меня не было сил отвечать. Мало ли какой бред в голову лезет, а я им всем отвечай, да?
'Папа! – не унимался Талька. – Это ты, я знаю! Вилисса, я нашел его, честное слово, нашел! Давай говори, что дальше делать! Ну и что, что больно, мы потерпим... сейчас я еще дядю Бакса нащупаю, и мы...'
Как-то очень неприятно осознавать собственное сумасшествие. Я попробовал было расслабиться – в этот момент они в меня и вцепились. Две трети Дара в оставшуюся треть... Я просто физически ощутил бесплотные руки Вилиссы, тонкие пальцы Тальки, уверенные лапы Бакса; и все они ухватились за меня изнутри, а мое личное сознание не только попустительствовало этому вторжению, но даже словно потянулось навстречу ему.
Мне было больно. Мне было до того больно, что каждая клеточка моего выгнувшегося тела взывала к богу отдельным захлебывающимся голосом, и этот молящий хор обжигающим вихрем захлестнул меня, вертя и подбрасывая; и время у порога испуганно вскочило, глядя на корчащегося человека.
Все. Все, все, все...
Неужели действительно – все?
Я стоял на коленях и молотил кулаками об пол, потому что боль в разбитых костяшках была почти приятна, потому что она отвлекала меня от воспоминаний о той ушедшей боли, а память то возвращала, то отдаляла ее...
Разбитые. Кулаки. Кровь.
Неужели снова – целый? Как раньше?
Как – до смерти?
Что-то забрезжило глубоко во мне, и я почувствовал – да, целый. И сыну моему было десятикратно