Молчание.
— Иешуа, — сказал я, и он пришел, наконец. Он стоял на паперти, босой, в рубище, смотрел на позолоченный купол с крестом, губы его шевелились, он ждал. Конечно, его увидели, и конечно, не узнали. Оборванец. Бедняга. Без жилья, видать, но чистенький, следит за собой. Ему подали, и он взял.
— Где Лина? — спросил я.
Лина была здесь, и ей было плохо. Я почувствовал, наконец, душу ее, сжавшуюся в комок, отпрянувшую от меня. Я был слаб и не мог ни защитить ее, ни помочь.
— Я пробовала спасти сама… Не так, как ты… Мамы нет. И Иры тоже… И здесь… Такие замечательные, такие добрые, но…
— Да, Линочка, всегда есть но… Тебе тяжело держать этот груз?
— Я устала.
— Давай отпускать понемногу. Вот так, хорошая моя, как же ты сумела, еще чуть-чуть… Все. Вернемся в Мир.
Мы вернулись — на площадь перед храмом.
Благодать кончилась, оазис исчез. Толпа шла к горсовету по центральной улице, переворачивая и поджигая машины. Путь был отмечен факелами, одна из машин взорвалась, обломки поранили человек двадцать, но никто не обращал на это внимания. Исчезли — по грехам их — несколько человек, и толпа пришла в неистовство. Из окон горсовета начали стрелять — у охранников сдали нервы. В церкви все еще молились, но прихожане начали исчезать — по грехам их, — и люди, убедившись, что храм Божий, проклят так же, как и весь мир, бросились к выходу.
Я сказал Иешуа «уходи», он не нужен был сейчас, и мы вернулись с Линой на Тверской бульвар. Здесь было безлюдно и тихо, ничто не напоминало о Дне восьмом, если не считать нескольких сломанных деревьев и трупов двух милиционеров в кустах, они были убиты еще под вечер во время неожиданного столкновения патруля с группой бандитов.
Мы сидели на той самой скамейке, что и неделю назад, после моего возвращения из командировки.
— Я была дома…
— Знаю.
— Неужели их грехи больше моих? Им не было больно? Их совсем нет, Стас? Совсем?
— Солнышко мое, пожалуйста, успокойся, прошу тебя.
— Успокоиться?! Ты понимаешь, о чем ты говоришь, Стас?
Я понимал. Беда была в том, что я понимал, а она — еще нет. Мы были рядом, но не вместе.
— Линочка…
— Я пыталась понять тебя, — Лина говорила мне в самое ухо, звуки странно расплывались, мне приходилось догадываться, и я стал слушать ее мысли, так было яснее. — Если я не пойму, я не смогу ничего… Я… Стас, разве таким должен быть Бог? Разве так нужно спасать? Если ты любишь меня, если ты всемогущ — почему все так плохо? Как нам жить — вдвоем, без всех? Что мы без них? Все, о чем я мечтала, — этого уже не будет? Дом, семья, дети… Стас, что же ты делаешь?!
— Послушай меня. Я не тот Бог, о котором написано в Библии, Торе, Коране и еще где-то. То фантазии, а есть Истина. Когда я создавал Вселенную, сила моя была почти беспредельна. В этом «почти» все дело. Предел. Половину своей силы, — точнее сказать, энергии, — я потратил в День первый, и половину того, что осталось — в День второй. Когда настал День пятый, я мог только управлять генетическим аппаратом, а создав человека в День шестой, утратил все и стал таким же человеком, как и остальные люди. Разве что изредка, в каком-то из моих поколений, прорывалось что-то немногое, копившееся веками, и я был способен дать людям Заповеди или позвать Иешуа, чтобы узнать что-нибудь о будущем.
— Иешуа, — сказала Лина, — кто он?
— Помощник.
— У Бога есть помощники?
— Конечно. Иешуа был не всегда. Я создал его в День второй как некую альтернативу себе, и был он тогда бесформенной системой частиц, в которую я впечатал все, что хотел сохранить, отделить от себя. Возможность являться в Мир, чтобы предвидеть его путь.
— Контроллер.
— Пусть так, — согласился я. — В конце концов именно Иешуа сказал «хватит, дальше тупик». И подвел к Решению. В чем-то он слушает меня, в чем-то самостоятелен. Он уже не раз являлся в Мир. Убийство, предательство, смерть на кресте — все было, и все напрасно. Человек не изменился. На этот раз Иешуа пришел потому, что ничего исправить уже было нельзя. Предстояло решить — оставить все как есть или начать сначала. Оставить было нельзя — путь вел в тупик. Ошибка. Моя ошибка. И мне исправлять. И людей, но прежде — мир, в котором им жить. Человек таков не только потому, что таковы его гены, но и потому, что таков животный мир вокруг, и растения, и горы с морями, и планета, и космос — все связано, и ошибся я в самом начале. Космологи придумали антропоморфный принцип. Он совершенно верен: Вселенная такова именно потому, что в ней есть человек. В другой Вселенной и человек был бы другим. Чтобы начать сначала, чтобы повторить День шестой, нужно вернуть День первый. И не иначе…
Лина плакала.
Никто не мог видеть нас, только я — ее, и она — меня, волосы ее разметались, и щека была поцарапана, а платье испачкано чем-то белым, глаза у Лины были как страшные убивающие зеркала, я видел в них себя — не настоящего, а такого, каким никогда не был, и Лина знала, что я не такой, я не жесток, и не я забрал из жизни маму и Иру — не я, а грехи их прошлые и будущие, — но все равно в глазах Лины отражалось существо, которое не должно было жить.
Я хотел сказать ей, что, понимая теперь все, она не хочет принять того, что поняла, в душу свою. И я не успел сказать это, потому что Станислав Корецкий, чье тело было моим тридцать два года, принял участь по грехам своим.
Было больно. Я знал — так болит душа. И было тоскливо, потому что я опять остался один.
Я ушел из Станислава Корецкого, из тела его, из мыслей его, из его ощущений. Я стал, наконец, собой. Я осмотрел Землю, и то, что увидел, было ужасно. Что-то я должен был исправить, ведь завершался только День восьмой, предстояли еще пять Дней, Земля должна была еще послужить — не людям, но животным, растениям.
Сначала я остановил продвижение американских войск по странам Ближнего востока. Ни к чему была война. Нефть уже не понадобится. Я вывел из строя моторы всех самолетов, танков, самоходных установок, военных автомобилей — всего, что способно было передвигаться, нести разрушения и смерть. Армии остановились, и я понял, что они не сдвинутся, даже если я оживлю умершую технику. Люди испугались, к чудесам они не привыкли даже в День восьмой. Как ни кощунственно это звучит, исчезновения людей — по грехам их — за чудеса уже не считались.
Я остановил в воздухе несколько ракет, стартовавших с позиций в Европейской части России. Ракеты летели на запад, и я не стал уточнять направления. Я проследил по цепочке, кто отдал приказ, и конечно, никого не обнаружил — главнокомандующий ракетными войсками свел уже счеты с жизнью.
В Латинской Америке горела саванна, полыхала смородиновым цветом с черными проплешинами дыма, и люди не успевали спастись. Я направил ураган с побережья Тихого океана, полосы сизых туч вытянулись небрежно закрученными лентами и обрушили ливень, какого не было здесь с древних времен, да и сейчас, в принципе, быть не могло в это сухое межсезонье.
Я понимал, что, спасая саванну, нарушаю хрупкое равновесие и что в ближайшие часы мне еще не раз придется менять направления ветров, но погасить огонь без воды — нет, такого чуда я еще совершить не мог.
Соединенные Штаты больше не существовали, не было власти, не было сената, не было конгресса, не стало — по грехам его — президента, а вице-президент заперся в угловом кабинете на втором этаже Белого дома, отключил телефоны и дисплеи и с тоской смотрел в окно на зеленую лужайку, моля Бога, чтобы это поскорее кончилось. Что именно — он не знал, но думал сейчас не о стране, не о семье даже, а только о том, что жить страшно.