негромко. «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя...» Сенька прижмется к отцу, зажмурит глаза, и пет уже избы, лампы на столе. Стоит он за двором, а неба не видно, затянуло, скрыло бурей, ползет, взметаясь за огородом, вокруг кустов, поземка, наметая сугробы. Воет зверем, стучится в окна поздним путником... Тихо в избе, слушают все.
По воскресеньям всегда блины. С маслом, с кислым молоком. В сорок третьем, когда болел шибко Сенька, все ему мнилось в бреду, как ест он, обжигаясь, щи с большим куском мяса, пьет прямо из кринки молоко. А бока кринки запотели, молоко холодное, капает с подбородка прямо на рубаху. Пьет Сенька, пьет, никак оторваться не может. Отец смотрит на него, смеется. Мать ему подбородок утерла.
В тот год, когда отец уходил на войну, осенью собирался Сенька во второй класс. Он помнит проводы. До конторы провожали отца всей семьей. Отец шел рядом с матерью, а сбоку — Поленька, Варька и Сенька. И за деревню вышли провожать. Впереди уходили телеги, за ними — мужики. Сенька помнит, как страшно закричала мать, кинулась за телегами, упала на дорогу и стала разводить, шарить руками по земле. Бабы подняли ее, повели к речке умыться. Потом пошли домой...
И сразу худо стало им без отца. Сенька три зимы ходил еще в школу, закончил четыре класса — и все. Нужно было переходить в интернат, в семилетку в соседней деревне, а как пойдешь: еды нет, одежды нет, сил пет. А Варька и четырехклассную не закончила. Болела по зимам. Ослабеет и сляжет — какая школа?
Первое время отец, хоть не очень часто, но писал. Писал разборчиво, чтоб Сенька мог прочитать. Сенька все письма читал, а потом написал ответное. Мать подсказала. «Ты бы, Сенька, хоть отцу написал», — сказала она. Он сел и написал. О том, как видел заячьи следы в кустах за огородом. Петлю поставил, да не попался заяц. И что он выучил стихотворение про бурю. Когда отец вернется, Сенька ему прочтет вслух. Только пусть он обязательно возвращается. Быстрее...
В сорок третьем умерла сестра Поленька, они с Варькой близнецы были. Умер дружок Сенькин — Сережка Карпухин. Умерла тетя Лена Лазарева, оставив Миньку. Миньку прямо с похорон мать принесла домой, с тех пор он и живет у Щербаковых. Многие умерли в ту зиму. А он, Сенька, как болел, кричал в бреду!..
В сорок четвертом от отца письма уже не приходили, мать писала несколько раз в часть, да без толку. И в сорок пятом писем не было. Сенька слышал, как мать плакала по ночам. Сначала все говорила им с Варькой: «Вот придет отец, вот придет отец...» А потом перестала. И начала отдавать за картошку все, что осталось от отца: ружье, с припасами, лыжи, столярный инструмент. Тулуп отдала.
Потом стали возвращаться фронтовики. Пришел дядя Паша Лазарев, дядя Тима Харламов. Раньше они часто ходили к отцу. А отца все не было. Пятую зиму без него. Лето всегда быстро пролетает, не заметишь. А зима тянется, тянется...
Сенька не любит, когда зима. Холодно, дров не хватает, и есть всегда охота. Каждую зиму ослабевал он сильно. Встанет на ноги, и шатнет его тут же, поплывет все перед лицом. Зиму эту он о весне думал, дни считал. Весной, только-только сойдет снег, подтает земля, пойдут они с Варькой опять на колхозные поля искать оставшуюся в зиму картошку. Каждую лунку тяпкой станут разрывать. Из толченой той картошки прямо на плите мать пекла душистые лепешки. Только раньше надо успевать, а то, как набегут на поле, встать негде.
А потом трава пойдет. Травы много, всем хватает, не ругаются из-за нее. Сенька с Варькой крапивы мешок набьют, насекут в корыте деревянном и начнут суп варить. Чугун ведерный — ешь, сколько сможешь. А летом, если на сенокосе работаешь, супом кормят колхозным. Картошка в нем попадается, и мяса крошечку дадут. Хлеб, правда, свой. С сорок второго года Сенька каждое лето на сенокосе работает, копны на быке возит. И Валерка тоже. И нынче пойдут. Да вот зима долго тянется, будто три зимы в одной. Сенька еще раз посчитал, сколько остается до травы, — больше двух месяцев выходило. Он посмотрел на небо, по солнца не видно было — серая нелепа. Хорошо было сидеть в тишине двора, смотреть на снег, городьбу, снегирей, да замерз он совсем. Пошел в избу. Вот потеплеет, чаще станет показываться на улице. Что там Варька делает? Суп уже сварился, наверно. Матери нет.
Варька сидела возле плиты, доваривала суп. Минька напротив дверцы грелся. Голова у Миньки лохматая, лицо сухое, серьезное, глаза большие. Сидит тихонько, смотрит сквозь дырочки дверцы на огонь, голову набок склонил. Сенька разделся и сел рядом. В избе потеплело заметно, плита раскалилась, малиновой стала. И окна чуть-чуть отходить начали, и пол не так холоден. Подбросил дров.
Таи и застала их Евдокия, сидящих возле печи. Суп сварился, а ребята сидели грелись, ожидая мать. Никогда они без нее не начинали обед или ужин, если сама Евдокия но накажет, поели чтоб. Тогда ей оставят. А так — ждут, разговаривают о своем...
Она, как вошла и разделась, сразу к печке. Прижалась грудью, руки раскинутые прижала к теплым кирпичам и щекой прислонилась. Варьке сказала только:
— Собирай на стол.
— А сама еще спиной к печке, спину погрела. Потом уже села за стол, похлебала супу и долго пила чай-смородник. И так ее разморило всю, потом прошибло даже. Лечь бы сейчас на минуту, ноги вытянуть, полежать, забыв обо всем. А надо идти, за дровами ехать. Встала, одеваться начала. И так ей в тягость было выходить опять на холод, идти ко двору скотному, запрягать и ехать! Да кому объяснить, кому расскажешь, пожалуешься? КТО слушать станет?..
— Мамка, — сказала Варька, выливая грязную воду в лохань, посуду она мыла, — дядя Паша заходил. Его с обозом посылают в город. Он завтра нам дров привезет. Они во вторник уезжают. И дядя Тимофей с ними. Ты не видела дядю Пашу?
— Так ничего в ответ и не нашла сказать Евдокия дочери, толкнула дверь и молча вышла на холод. Закрыла дверь, постояла бездумно на выходе со двора и пошла по своему следу опять в деревню, быка запрягать. Где гам бабы?
...Дядя Паша — Павел Лазарев, один из тех мужиков, за которыми, раздав быков, послал Кобзев бабу-рассыльную. Рассыльная ушла, а Кобзев гак и сидел за столом, не вставая, глядя на лежащий на столешнице список. «Сорвин, Милованов, Харламов, Лазарев», — перечитал он снова, будто впервые слышал фамилии. Эти четверо — все или почти все, кто остался от тридцати человек, которых летом сорок первого года Кобзев провожал на фронт. Проводили, собрал баб. Молчали долго.
— Ну, бабы, — сказал он им, — раз добровольно отпустили мужиков своих на фронт, надо работать теперь в четыре руки каждая. А уж вернутся, тогда отдохнем. А?
— Стали работать.
Лето сорок первого, осень... Сначала как-то не верилось, что война. Ощущения не было большой опасности. Да и старики подсмеивались:
— Дурь это, дескать, войну германцы затеяли. Шапками закидаем. Да ведь и правда... Подойдешь к карте — страна-то какая. Россия! Раскинь руки, и не хватит размаха от западной границы до восточной. И где-то там, в Европе, среди прочих государств коричневое пятно — Германия. Область любую возьми в России — и та больше площадью.
— Так и говорили тут между собой: «Полгода, год от силы, а там и конец войне. Сколько таких войн было, и всегда Россия побеждала! Да неужели на этот раз?..»
Полгода прошло, год, второй начался. Л потом как развернулось, конца и края не видать! И не гуда, к коричневому пятну, движется, а обратно, на восток. И вот оно, стали одна за другой приходить в Кавруши похоронки: убит, убит, убит. И тут не легче: один умер, второй, третий. Старики да пацанва. Два-три раза еще попервости сходил Кобзой на похороны, а потом и перестал. Не до того стало. Ну, старики стариками, многим и время пришло, но ребятишки, что жальче всего, — не жили еще. А бабы держались. Бабам тем, сколько будет жить на земле Кобзев, удивляться но перестанет, терпению их молчаливому. Глянешь на иную — жилы одни, а тянет. Мужикам бы силу такую, выдержку! Девки за бабами тянулись, подростки.
Сорок первый, сорок второй — боже мой, время будто остановилось! До войны, бывало, только уборочную закончили, Октябрьские праздники отгуляли, вот он — Новый год, Первое мая. А сейчас будто в год один военный кто три вложил — тянется, тянется, и конца ему ноту. Вызовут в район... «Ну как, товарищ Кобзев?» — «Как? Будто не знаете?» — «В эту осень нужно сдать государству столько-то!» — «Сдадим», — спешил ответить и уехать спешил. Он и до войны не любил ездить туда, отговаривался всяко. Что толку носиться назад-вперед? И не любил никого там. Он, Кобзев, пятнадцать лет председателем