ему было за суету свою и крик свои. Вроде бы криком этим смазал оп напрочь пятнадцать лет работы. Конечно, Кобзев бы мог посадить тогда Харламова, за Глухова заступись (при свидетелях бил) и от себя добавив. Посадишь, ну а что дальше? С кем останешься? С кем работать будешь? Да и не его нужно сажать в первую очередь, а Глухова. И его, Кобзева, что не замечал проделок того. Он бы, Кобзев, на месте Тимофея так же бы и поступил...
Остыл, вызвал Глухова.
— Ты, вот что... не вздумай писать куда или ехать жаловаться. Сам виноват. А Харламова накажем. Разберемся и накажем. Понял? Иди.
— Вот что, Харламов, — сказал теперь Кобзев, не глядя на Тимофея. И тот в окно глядел, а оно замерзлое. — В поездке Глухова не трогать. В первый раз сошло тебе, во второй раз можешь и поплатиться. Если не уверен в себе, пошлем другого. Скажи спасибо, что отговорил Глухова тогда. Просто получил бы срок. Глухова не знаешь?
— Не трону, — Тимофей встал. — Его не тронь, оно вонять не будет. Что еще? Все? — Из открытых уже дверей повернулся. — Баба моя за быком приходила. Дров — щепки во дворе не сыщешь. Что ж, я их так оставлю? Мог бы дать быка сегодня на день.
— Приходила, — Кобзев из-за стола приподнялся, все утро просидел, ноги затекли. Подошел к печке. — Скажешь мужикам, завтра с утра на быках своих по разу можно съездить за дровами или сеном, кому в чем нужда есть. По разу, запомни...
— И отвернулся к окну, будто не было никого в конторе. Тимофей вышел. Кобзев прошелся раз-другой от печки к столу, сел опять за стол, начал наскоро составлять список, длинный список товаров, за которыми и посылал мужиков в город. Напишет, перечеркнет. За этим занятием и застал его кладовщик Яшкин. Пришел.
— Садись, — кивнул Кобзев. Он никого в колхозе своем никогда не называл по имени-отчеству, даже если человек это, как Яшкин, например, был много старше. — Садись, давай вместе подсчитаем. А то у меня уж в глазах рябит от этих вил-лопат. Что станем записывать в первую очередь? Как думаешь? Посмотри.
— Я свой составил, — Яшкин вытащил из кармана пиджака листок бумаги. Очки надел. — Зачту, а ты, Кузьмич, слушай: так или нет. Я тут самое необходимое отметил.
— Давай, — Кобзев положил перед собой свежий лист, чтобы вписать решенное. — Так. Литовок перво-наперво сорок штук. Обедняли мы вконец с литовками. Сорок...
— Не много ли, куда нам сорок, двадцати пяти за глаза? Сколько обычно баб выходит на сенокос? В прошлое лето два звона наскребли едва. Помнишь, как было?
— Ну сколько... сколько есть, все выходят. Мало двадцати, клади тридцать. Писать?
— Пиши.
— Каждый записал в свой листок — тридцать литовок. Яшкин вопрос поставил.
— Та-ак, тридцать штук - ... есть. Теперь ведер у нас нехватка. Ведер десятка два обязательно. Ругань всякий раз из-за них. Бабы свои приносят. Что, писать?
— Двадцать, — кивает Кобзев. — Сапоги резиновые позарез нужны или галоши какие попадут, разных размеров. Отметь, и мужикам наказать: в первую очередь.
— Отметил. Сбрую станем покупать, Кузьмич? Сбруя никудышная совсем. Хомуты...
— А зачем? Наши мужики сделают. Лазарев шорник хороший. Ремни сыромятные у нас есть, а хомуты — старые перетянем. Ты вот что... не забудь, три плиты печных нужно. Веревок сколько в кладовой? А то, как сенокос, все не хватает. Тьфу, веревки же мы сами вьем!..
— Часа два сидели рядились. Одно вычеркивали, другое вписывали. Дыр столько, что и затычек не хватает. Встал Кобзев:
— Хватит, старик, пошли обедать. Устал.
— Уже на крыльце — расходились в разные стороны — сказал кладовщику:
— Весы проверь, туши еще раз взвесим завтра. Без меня не начинать. Утром пораньше в контору.
— И сошел с крыльца, горбясь заметно. Глянул по дороге в сторону скотных дворов, бабы как раз солому сгружали. Постоял, хотел к ним подойти. Потом... Пошел домой, сел обедать.
Жена подала ему суп, густой суп, и мясо — Глухова добыча, осенняя еще, — попадало в нем. Да они и котлеты делали. По праздникам. Поел, встал из-за стола. Отдохнуть тянуло, после еды он всегда ложился на час-полтора. Но вспомнил: «Глухова же вызывал после обеда, надо идти». Потянулся за шапкой. В горнице, с трудом присев на корточки с клеенчатым сантиметром в руках, Зинаида вымеряла сыну пояс. Собиралась что-то шить. Кобзев хотел было поговорить с женой, да слов не нашел нужных. Вышел. Долго шел к конторе.
Но в конторе ни Глухова, ни рассыльной не было. Глухов, видимо, еще не вернулся — в тайгу опять ушел, — а рассыльная ждала у него на дому, помня наказ Кобзева. Долго нет.
«Сволочь, — с ненавистью подумал председатель. Он ненавидел Глухова тяжело и постоянно и другого определения для него не находил. — Сволочь. Пора заменять его. Вот сходит с обозом, а там пойдет на общие работы. Узнает, что и как. Но в город посылать его необходимо просто, без него там не обойтись...»
В самом начале войны давалась на колхоз броня, и имел право председатель оставить по ней в деревне на период войны нескольких мужиков. Оставил. Данилу Васюкова оставил, кузнеца деревенского, — без него никак не обойтись. И еще четырех человек. Можно бы и больше, да не настаивал особо Кобзев. Думал: «Здесь как-нибудь, здесь с бабами потянем, туда нужно, там каждый на счету». Оставил пятерых. Двое из них умерли в сорок третьем на лесозаготовках, один утонул на переправе, четвертый лежал пластом который день. А Данила-кузнец тянул понемногу. И те остались, кого на комиссии медицинской забраковали, а среди них Глухов. Нужен был Кобзеву на время войны — старый бригадир ушел с мужиками — помощник, перебрал он всех оставшихся, и все не подходили: каждый знал свое дело и нужен был на своем месте, а когда дошел до Глухова, решил: вот кто станет.
До войны Глухов — за пять лет Кобзев понял, что это был за дурак, — вроде бы как дурачком числился по деревне, ну не то чтобы совсем дураком, шалопай скорее. Все работы перепробовал и никак пристанища себе не мог найти. Подумав, назначил Кобзев Глухова бригадиром. И Глухов взялся. Да так, что иной раз Кобзев и не рад был, что поставил его. Подумывал часто: мужики придут с фронта, спросят и с меня тоже. Снимать бы надо Глухова. Надо, а нельзя. Глухов был раб, зверь был Глухов, и в годы эти тяжкие, когда — так считал Кобзев — только при дисциплине жесткой и можно было вытянуть, Глухов был Кобзеву необходим. И незаменим. Он делал такое, что иногда нужно было делать и чего делать сам Кобзев не хотел. Климцова, к примеру, поймать с рожью... Да мало ли чего? Скажи только, горло вырвет за колхозное. Для всего этого и держал его Кобзев возле себя.
Глухову война не война. Основное что — сам не голодал, мало того — вот еще дело в чем — отчасти подкармливал и Кобзева. Если Яшкин — все об этом знали, да и кто на его месте мог бы удержаться в годы такие — кормился возле кладовой, если Глухов, только отвернись, мог зацепить что угодно, то Кобзев колхозного не брал. Он мог сказать семнадцатилетнему возчику: «Ваня, привези дровишек после работы». Сказать и знать заранее, что парень тог расшибется в доску, лишь за то, что председатель назвал его Ваней, привезет дрова. Только это. И ничего другого. Но и голодать Кобзев не хотел. Сам — еще куда ни шло, — но чтоб семья, дети, живущие на стороне, этого он допустить не мог. Он мог уйти с председательства, отправиться на фронт, лишь бы семья не голодала. Всю войну Кобзев держал хозяйство: корову, трех-четырех овец, поросенка. Кур, конечно. Он бы мог держать и больше, да неудобно было перед своими же деревенскими — многие коров лишились за годы войны. Многие и курицы не имели. Когда нужно было мясо (а нужно оно было круглый год), оп говорил Глухову: «Иди». И тот шел в тайгу за лосем или другой какой дичью на день, два — сколько потребуется. И приносил мясо. Ночью приносил Кобзеву, ставил в сенях мешок и уходил. Всю войну помогал. И, чувствуя, что председатель в некоторой мере зависит от него, Глухов начинал иногда едва заметно теснить председателя. Но тот только подымал на помощника свои полузакрытые глаза, как
Глухов тут же оседал. Пять лет было так. Но шел уже сорок шестой год, и хотя знал Кобзев, что ни через семь, ни через десять лет не будут они беситься с жиру после такой разрухи, но твердо был уверен,