Обед на Никитском бывал всегда приготовленным вовремя, простым и вкусным. В кухне, большой и светлой, с белым дощатым полом, главенствовала наша прислуга Нюра, которая тут и жила за цветастой занавеской, где стояли ее кровать с периной и сундук. Кстати, ее полагалось называть Анной Гавриловной, на что она обижалась, а я смеялась, когда она говорила мне «барышня», но это не мешало нашему взаимопониманию и дружбе. Кухонный мир притягивал нас с Колей: и что это Нюра делает, и чем это пахнет, и когда будем плиту растапливать, и как это одеяло сшито из лоскутов, и как играет музыка, когда открывается крышка сундука…
В нехитром меню чередовалось несколько блюд: щи или суп, котлеты или форшмак, кисель или компот. Вероятно, было еще что-то, но запомнилось то, что нравилось.
Домашние дела мама не любила, бытовые хлопоты были у нее на втором месте, а может, на третьем — после материнских забот. Но мама умела все. Видно, крепкой была выучка бабушки, моей прабабки Анастасии Ивановны, которая вела хозяйство в томском доме Баранских. Мама даже куличи умела печь, а это высшая квалификация в кулинарии. В приготовлении к Пасхе мама всегда принимала самое деятельное участие. Главные христианские праздники — Пасха и Рождество — соблюдались в нашем доме свято, и оба остались у меня в памяти на всю жизнь как дни, полные света, красоты и влекущей тайности.
Зима, заснеженные улицы, извозчики, скользящие легкие санки и крики «поберегись!». Мы с мамой спускаемся по Никитской к Александровскому саду, где любим кататься с горки из-под Кремлевской стены. Говорю «мы», потому что мама время от времени, оглянувшись вокруг, тоже садится на мои санки. Конечно, это бывает только по воскресным дням, когда мама дома.
Приближается Рождество. Мы с Колей клеим цепи из золотой и серебряной бумаги, золотим грецкие орехи, сооружаем коробочки из цветной бумаги — хоть криво и косо, но зато своими руками. Присматривает за нами и помогает Люся. Наступает желанный день — квартира наполняется запахом леса. Рано утром привезли елку и от нас спрятали. Куда? Мы с Колей пытаемся найти, подглядеть, ходим, нюхаем, но не находим. «Ну что, не унюхали?» — смеются взрослые. Елку ставят вечером в сочельник в большой полупустой комнате Тюмы Григорьевны. Ее украшают взрослые, как видно, очень увлеченные этим делом, а нас не пускают. Свечи зажгут только завтра, и мы томимся, стараясь выведать что-нибудь про подарки. В первый день Рождества будут гости. Праздник — это гости, елка в огнях свечей и в блеске украшений, игры и танцы под «гребешок» — жалкая музыка бедных социалистов, дующих в гребенку, обернутую папиросной бумагой. Но мы не страдаем, ибо пианино или рояль нам неведомы — это предметы не нашего обихода (отсюда мое музыкальное невежество). Мы пляшем «Ах вы, сени, мои сени, сени новые мои!» или водим хоровод вокруг елки под бодрое распевание революционных маршей. Но первой звучит, конечно, детская песенка «В лесу родилась елочка». Крикливые, шумливые, капризные чьи-то дети и очень веселые взрослые: мама пляшет, Люся поет, чьи-то мамы и сестры подпевают и танцуют. Чай или ужин заканчивает праздник. Наконец-то можно предаться разглядыванию подарков: кукла Любочка, закрывающая глазки, предмет моих мечтаний, сидит на подставке из золотистой соломки со своим приданым — распашонками, чепчиками, платьицами. Она так запомнилась потому, что осталась на фотографиях, и потому, что была нашей с Колей главной дочкой.
Все же любимее и важнее была Пасха, хотя она обходилась без больших подарков. Дарили яйца: шоколадное, деревянное с сюрпризом или фарфоровое с картинкой. В днях Пасхи было больше света, и еще манила таинственная и прекрасная Святая ночь.
Весенние праздники начинались с Вербной субботы, с вечернего богослужения в церкви, на которое меня брали взрослые. Особенно мне нравилось шествие с зажженными свечами и пучками вербы из церкви домой. Надо было донести живой огонек до лампадки, но в нашем доме лампадок не было. В Вербное воскресенье разворачивалось гулянье на Красной площади, на котором я побывала однажды с мамой и, может быть, запомнила потому, что потеряла маму. Это «страшное происшествие» длилось, может, одну- две минуты: я выпустила ее руку и тут же опять схватилась за нее, но рука оказалась чужой. Испуг, короткое замешательство, и тут возникла мама, тоже испугавшаяся. Должно быть, мы обе на что-нибудь загляделись. А глядеть было на что: чем только не торговали вокруг; особенно занимали меня китайцы с косами и китаяночки в деревянных башмаках со своим пестрым товаром. Тут были и «американские черти» в банках с водой, и «тещины языки», разворачивающиеся со свистом, и драконы, и шары на палочках, фонарики и веера, и что-нибудь из этого мама обязательно купит. Продавцы громко и весело расхваливали свой товар, и их голоса сливались с голосами владельцев разных аттракционов. Сладости и вкусности — орешки в сахаре на лотках, петушки на палочках и длинные леденцы ярких расцветок — мама покупать брезгливо отказывалась. А мне так хотелось полизать такого петушка или грызть эти орешки, как это делали другие дети, попадавшиеся навстречу.
После Вербного воскресенья начиналась подготовка к Пасхе. С Колей и Люсей мы красили яйца во всевозможные цвета — фиолетовый, красный, желтый, в золото и серебро. Уже готовы были «лужайки» — тарелки, обернутые марлей, через которую густо пророс овёс, — на эту травку укладывались разноцветные яйца, что было очень красиво. Для украшения стола покупались обязательно гиацинты в горшочках — розовые, голубые, белые, прелестные ароматные цветы, к сожалению почти забытые.
В четверг мама и Нюра приступали к главному делу — к куличам. Вся квартира благоухала ванилью и горячим ароматом сдобной выпечки. Мы с Колей помогаем: трём желтки, толчем миндаль в медной ступке, взбиваем белки, — правда, довести дело до конца не хватает сил, но все равно в награду нам дают вылизывать сладкие миски и кастрюльки. В пятницу Нюра несла куличи и пасхи в белых крахмальных салфетках святить в церковь, и те, что поменьше, доверяла нам с Колей. Этот поход надо было вымолить у мамы — она боялась, что мы потеряемся в многолюдстве. А Нюра поддерживала нашу просьбу — одна справиться она не может. Успокаивало маму то, что церкви были так близко: совсем рядом Большое Вознесение, чуть подальше — Бориса и Глеба.
Самое главное происходило в субботу. Мама, сестры, мамины друзья собирались идти ко всенощной в храм Христа Спасителя и потом разговляться у нас. Моя участь решалась мамой: на все мои мольбы и просьбы взять меня с собой она отвечала уклончиво, не отказывая и не обещая. Меня укладывали с вечера и велели «спать спокойно», но я боялась, что не разбудят, и спала неспокойно, однако сон все же забирал меня. Была примета: уложат в лифчике и штанишках — значит, возьмут, в ночной рубашке — могут не взять. И рубашку надевать я отказывалась, однако упрямиться боялась — не рассердить бы. Но вот — будили! Сонная, счастливая, я собиралась… Последнюю Пасху отпраздновали весной 1917 или 1918 года.
Святая ночь с тихой, бархатной темнотой, приглушенные голоса, шорох шагов, идущих ко всенощной, и вдруг — светящийся храм, весь в огнях (лампочки? плошки?). Ликование хора, колокольный звон, кружение крестного хода, хоругви, огоньки свечей, золотые блики на иконах и волна голосов «Воистину воскресе!» в ответ на возглас священника. Всё, всё это вызывало восторг, поднимало к небу и запомнилось навсегда.
Но то, чему научила Христльфройляйн — молиться каждый вечер перед сном, — этому в новой жизни не находилось места. Меня стесняли окружающие, я была еще слишком мала, чтобы проявить самостоятельность; они же не вникали в причины моего замешательства, когда заставали меня на коленях возле кровати, и на вопрос «Ты что?» я отвечала смущенно: «Я уронила кукленка». Никто в этом доме не молился, кроме Нюры — она моей наставницей быть не могла, но по своему разумению спасала меня от «безбожия». Привязала маленькую иконку к изголовью кровати, кто был изображен на иконке — не помню. Помню только, что я целовала образок, как когда-то в Петербурге папину карточку, а потом, закрывшись с головой, пробовала «поговорить с Богом», но тут же засыпала, или же не успевала и слова сказать, как мама или Люся откидывали одеяло и говорили, что так закрываться вредно.
Вот так постепенно угасала моя детская вера. И молилась я только в церкви, куда попадала иногда с Нюрой. Мама хождение в церковь не одобряла, но и не запрещала. Запрещала одно — прикладываться к иконам, когда узнала из моих рассказов, что мы с Нюрой «перецеловали всех боженьков». Мама боялась инфекции, а Нюра, простая душа, удивлялась: «Какая может быть зараза от святой иконы?»
Хотелось бы мне понять, почему мама не запрещала Нюре брать меня в церковь, не возражала против иконки, привязанной к изголовью. Казалось бы, для атеистки было нормально воспитывать ребенка в духе своих убеждений. Но, видно, что-то теплилось в маминой душе от давних времен, о чем она написала в глубокой старости, вспомнив так хорошо о своей вере в Бога в детские и отроческие годы, о душевном просветлении в молитве, о радостном волнении при посещении церкви, о песнопениях и горящих свечах.