выехать на юг было нельзя, редкие поезда ходили нерегулярно. Случилось так, что поезд, который вышел на Киев в следующий день, потерпел крушение. В Москву поступили неточные сведения: получалось так, будто в крушение попала мама. Сестра Люда в ужасе ринулась на поиски матери — живой или мертвой. Она примчалась в Киев, встревоженная и напуганная. Обрадовались, что все живы, нацеловались, и Люда уже шутила: «Рюкзак взяла — собирать мамины косточки». Всплакнув после мрачной шутки, успокоенная мамой, она вернулась в Москву, а мама осталась с нами.
В Киеве мы прожили два с небольшим года. От этой жизни не осталось ни строчки, ни клочка бумажного — писем не хранили, дневник мой детский в 37-м сожгла сестра Люда, и остались лишь мои воспоминания. С «высоты» десяти-одиннадцати лет видела я немногое, то, что было рядом, близко, но и эти «картинки» дают представление о нашей киевской жизни.
Мы оказались в центре Гражданской войны. Киев брали красные, брали белые, брал Петлюра. Не помню, от чьих пуль и снарядов и в какой последовательности мы прятались. Хорошо помню, где и как мы жили; тут, пожалуй, и выясняется, чья тогда была власть.
Деревянный особняк на Михайловской улице, наверху, близ площади Софийского собора. Туда переехали из тесноты одной комнаты. Вся семья оказалась на руках у Толи, мужа Жени. Она сама, их недавно родившийся сынишка Дима, мама и я. Разместились в комнатах, заставленных мебелью. В доме жила только хозяйка — старая барыня. В нашей с мамой комнате стояли книжные шкафы, откуда я брала том за томом сочинения Достоевского и читала, читала до головокружения. Кажется, можно опять учиться: Женя устраивает меня в гимназию, которую она когда-то окончила. Меня не хотели принять, потому что я никогда не проходила истории. Но я ведь столько читала: и «Юрия Милославского», и «Ледяной дом», и «Полтаву», и «Капитанскую дочку» Пушкина, однако хронологию царствования и войн не учила. Все же меня приняли. Молебен в белом актовом зале под высоченным потолком — для меня совершенная новость. Сижу за партой с Беллой — милой девочкой с длинными косами. Мы быстро подружились и ходим вместе домой, живем обе вблизи Софии. Красота Киева, несмотря на все тревоги и страхи, воспринималась мною живо: я любовалась праздничным, несмотря ни на что всегда нарядным, городом.
Гимназия пролетела в моей жизни с быстротой облака. Оно растаяло, не оставив в памяти ни учителей, ни занятий, только уроки танцев, меня порадовавшие. Гимназия исчезла вместе с белыми. А они торопились, они бежали с детьми и женами. Как-то утром мы с Беллой зашли за одноклассницей, дочкой офицера; дверь в квартиру оказалась незапертой, в спальне — смятые постели, а посреди комнаты невылитый ночной горшок. Похоже, что люди выскочили из кроватей, будто спасаясь от пожара. Гимназия оказалась на замке.
С белыми бежал и Толя, работавший при них в Городской думе. Бежали и мы, вниз по Михайловской, под щелканье выстрелов: Женя с ребенком на руках, мама и я — с какими-то нужнейшими вещами. Бежали к думской площади, где в каменном доме жил кто-то из знакомых. Стрельба была такая близкая, что по мостовой изредка били пули. Оставаться в деревянном особняке было опасно. В подвале, за кирпичной кладкой фундамента, не укроешься. К тому же «подвальные» жильцы давно грозятся сжечь дом вместе со старой барыней. Когда я выходила гулять во двор, меня предостерегали: не подходить к входу в подвал. Но однажды днем, побежав за мячом, я услышала из-за дверей стоны — слабый голос просил: «Пить! Пить! Пить!» И я осторожно открыла двери. Никого нет, только на топчане лежит молодой человек, весь красный, горящий, на табуретке — пустая кружка. Я набрала из ведра воды и помогла больному напиться. Ничего дома не сказала, а вскоре у нас заговорили: «В подвале сыпной тиф». «Подвал», конечно, интересовал меня: кто они такие, эти жильцы, и почему им хочется сжечь свое жилище вместе с хозяйкой дома?
В особняк мы уже вернулись только за вещами. Поселились в комнате, которую дали маме в «страховых больничных кассах», куда она пошла работать. Теперь мама — главная опора семьи. Большая комната в роскошном доме сахарозаводчика Терещенко на Трехсвятительской улице, всё там же, вблизи Софии. Тоже особняк, но трехэтажный, для каждого члена семьи — свой этаж. В полуподвале — помещение для слуг, кухня. Большой сад за домом спускается с горы к Подолу. Как этот сад украшал мою невеселую жизнь! Но это уже следующим летом. А зима была ужасна. Большую комнату с эркером не могла обогреть печка-буржуйка, труба, выведенная в окно, дымила. Пошла работать и сестра. Димочку не с кем оставлять, и я не могу ходить в школу. Я — его тетя и его нянька. Гуляю с ним, разогреваю оставленную ему еду, строго учтенную Женей («Чтобы всё съел он сам — поняла?»), укладываю его спать, рассказываю сказки, забавляю, играю. Мне это тяжело, я быстро устаю. Когда сестра приходит домой, я бегу в столовую, где по талонам кормят детей. Опаздываю, ем почти холодный обед за грязным столом. Пшенный суп и пшенная каша — серая, склизкая еда, видно, что пшено не промыто. Кусочек хлебца к супу.
В конце зимы я заболела. Плеврит — кашель, боль в боку, температура. Мама приводит ко мне врачей, своих сослуживцев. Прописывают лекарства, рыбий жир, советуют «улучшить питание». Если бы не боль в боку, было бы совсем хорошо: делать ничего не надо, я лежу и читаю, читаю, читаю.
К нашей жизни в Киеве я еще вернусь, а теперь расскажу о главном, что произошло в эти годы, — об истории с отцом.
Скрытое открывается
Вся эта история — арест, следствие и суд Ревтрибунала — и является основным содержанием главы. Мне пришлось немало потрудиться, чтобы узнать скрытое от меня родителями: использовать разные источники, дополнить узнанное догадками и находками из семейного архива, разыскать людей, которые могли что-то вспомнить.
По времени всё случившееся с папой пришлось на годы моей жизни в Киеве, и «картинки», или кадры, этой жизни, хоть тоже не очень веселые, обрамляют мрачный сюжет борьбы ВЧК с противниками большевистской диктатуры, с «контрреволюционерами», хотя уяснить, кто был истинным контрреволюционером, удалось только теперь. Шла борьба Февраля с Октябрем. Кто победил — известно всем, но что защищали побежденные, какую судьбу предрекали они России и как пытались действовать — об этом знают немногие. Победить не смогли, но сам порыв «непобедивших» — спасти Россию — заслуживает уважения и благодарной памяти.
Трудно поверить, но для меня все случившееся открылось только теперь, в 90-е годы, когда я занялась историей нашей семьи, и не сразу, а постепенно, по мере того как попадали ко мне в руки свидетельства разных людей. Ни отец, ни мать не рассказывали мне о происшедшем; я думаю, что это было принятое ими сообща решение: не отягчать моего сознания и моей биографии взаимоотношениями отца с ЧК. В юности доходило до меня что-то, но не более чем — «был арестован, потом выпустили». Беззаботную девчонку это не волновало, и с мамой в 1923 году случилось такое же: арестовали и довольно быстро отпустили. Было — слава Богу, прошло. И забылось тем легче, что с отцом жили врозь.
Только теперь дошло до меня, какой страшной опасности подвергался он и что довелось ему пережить.
В июле 19-го года отец был арестован в Петрограде, доставлен в Москву, провел год под следствием на Лубянке и в Бутырской тюрьме. Затем был суд и страшный приговор — смертная казнь. Как я узнала всё это?
Началось с тоненькой ниточки: чуть ли не единственная, сохранившаяся от прежних связей отца, привела она меня к дочери Владимира Осиповича Цедербаума, его друга с молодых лет. Когда-то, молоденькой девушкой, бывала я в большой семье Цедербаумов — Иковых вместе с отцом, знала и Женю, она была моложе меня. Через много лет нашла я Евгению Владимировну и стала расспрашивать.
Дружба наших отцов, начавшаяся в Полтаве в 1902 году, возобновилась после возвращения папы в Россию. Соединила их общность взглядов и противостояние большевистскому захвату власти. Они оба в числе «правых» меньшевиков весной 1918 года вошли в «Союз возрождения России». А через год вместе оказались в тюрьме, привлеченные по делу так называемого Тактического центра, объединившего несколько организаций.
Женя Цедербаум оказалась единственным человеком, знавшим о деле наших отцов. Она сообщила всё, что услышала от своей матери, и то немногое, что сохранила в памяти со времен детства. О содержании дела и о суде Евгения Владимировна ничего сказать не могла, и я стала искать сведения в