веками, уже не чудилась Пешкову, когда он вечером изредка поглядывал на ее кресло. Как ужас и проклятье он все чаще и чаще наблюдал там пятнадцатилетнего вихрастого Петра Булычёва.
Пешков теперь реже оставался дома, боясь внезапного прихода ученика. Для прогулок по парку Левушке был куплен небольшой тонкий ошейник. Один его вид устрашал кота лучше пешковской трости. Алексей Иванович тащил за собой сопротивляющегося Леву через улицу, уговаривая его, злясь, матерясь как сапожник. Прохожие нередко крутили пальцем у виска, наблюдая за ним, считали Пешкова чем-то вроде городского сумасшедшего. Когда Пешков доходил до скамейки, на кота было страшно смотреть: он шипел, поджимал уши, его мокрая, грязная шерсть топорщилась комками на шкуре. Алексей Иванович хватал Леву за шкирку и сажал рядом. Закуривал сигарету, прихлопывая кота по загривку: «Ну, говорил я тебе, братец – хорошо тут».
Пешков со смехом рассказывал Леве, как пять лет назад (господи, уже пять лет прошло!) он раскачивал одним вечером Софью вон на тех качелях. На ней было зеленое пальто и коричневый берет, качели противно скрипели, а она, с закрытыми глазами напевала что-то, подергивая каблучками. Проходящий мимо ребенок жестоко и неосознанно бросил – «Вы бабку катаете?» «Знаешь, Левушка, а Софья не смутилась, нет. Говорит – да, мы здесь бабку катаем. Мы так смеялись, шли в обнимку, смеялись как дети. Почему смеялись? А черт его знает. Хорошо нам было». Кот вылизывал шерсть, иногда мудро и сочувственно глядя на руки Пешкову. Бывало, что в парк кроме кота и старика никто или почти никто не приходил. Только тихо и грустно томилась своим ходом осень. Проходящий за спиной Пешкова человек смотрел на него и кота, сидящих неподвижно, на их почти одинаковые по толщине шеи, на мятую шляпу Алексея Ивановича, на его сложенные носками внутрь худые ноги и думал с восторгом – «Мне двадцать!» – ускорял шаг, почти подпрыгивая на ходу, и уходил туда, где его ждали.
Обычно Пешков брал с собой флягу с водкой. Он предпочитал коньяк, но где нынче взять хороший коньяк (особенно за те деньги, которыми он располагал)? Все хорошее осталось там, где прошла жизнь, а здесь только смерть, ожидание смерти, тление, упадок – в общем хорошего коньяка здесь явно не найти, ничего хорошего не найти, и искать не стоит. «Я же часто раньше думал, Левушка. Обо всем на свете… А теперь подумаю что-то и уйду в небытие. Я теперь знаю, что это такое. Это небытие, Левушка, это оно». Пешков вздыхал, сутулился и, не кривясь, отпивал большой глоток.
Ближе к ночи они уходили домой. Кот, предчувствуя тепло, стремясь к нему, семенил впереди, подняв хвост и уши. Пешков, слегка пьяный, волочился за ним, покачиваясь, как тряпичная кукла, и с содроганием вспоминал о первом занятии.
В тот вечер Алексей Иванович ждал своего ученика, удобно расположившись в кресле, держа в руках томик Баратынского. Он уже предчувствовал, как поразится Петр Булычёв открытием целого мира поэзии, который мудро и без позы вручит ему старый учитель. Что-то античное, прекрасное и полезное для обоих чудилось ему в новом знакомстве.
Свой первый диктант Пешков читал размеренно, акцентируя нужные слова, чтобы до Булычёва доходил не только общий смысл, но и музыка стиха, интонация. После прочтения Пешков забрал листок, сел в кресло и прочитал:
Боратынский.
Он близок-близок день свидания.
Тебя мой друг, увижу я.
Съкажи восторгом ожидания
Чтож ни трипещет грудь моя!
Наличие твердого знака в слове «скажи» сразу как-то тоскливо и больно отозвалось в груди и ухнуло в живот.
– Это вы хорошо написали – Боратынский. Есть чутье поэтическое. И так можно. Но вот, скажи мне Петр, что такое трепетать? Почему это лирический герой у тебя три-пещит?
Петр смотрел на Пешкова сквозь длинную челку, исподлобья, похожий на сологубовского баранчика, чем-то неприятно удивленного.
– Чепуха какая-то вышла, – и Пешков исчеркал первое четверостишье, объясняя, где допущена ошибка, насколько она грубая, порываясь несколько раз сказать даже – «фатальная» со строгим восклицательным знаком на конце.
– А что с пунктуацией?
– Это типа запятые?
– И они тоже, – Алексей Иванович начал серьезно вглядываться в лицо Петра. Пешков рассматривал его глаза, не проникая в них из-за бледной чуть заметной пленки абсолютного отсутствия интереса, – Петр здесь был, но так отвлеченно, так опосредовано, что как будто и отсутствовал. Через десять секунд разглядывания Петруша вдруг лучезарно улыбнулся и, сделав внезапное движение вперед, поймал на лету очки, которые сорвались с Пешкова за полсекунды до этого.
– Вы смешной, – сказал Петр, хихикая, и положил очки на газетный столик. Пешков хотел сотворить что-то вроде «страшной паузы», но не вытерпел:
– Так, продолжим.
Ни мне роптать, но дни печали
Быть может позно минавали
С тоской на радость я гляжу
Ни для меня ее сияние
И я на прасно упава…
– Вот что, юноша. Вы это стихотворение наизусть у меня выучите. И не поленитесь посмотреть для начала в словаре Даля или Ожегова или что там у вас дома, что такое трепетать, миновать, уповать. Иначе, мне кажется, все наши занятия будут на прасными, как вы здесь изволили написать.
– Да я знаю, что писать плохо… пишу то есть плохо, че-то не выходит у меня, – и покраснел, грустно и виновато поглядывая на том Баратынского. Пешков встрепенулся.
– Не все потеряно для вас. Вы чувствуете, пока только интуитивно, свое невежество и хотите это исправить. Я помогу вам, но нужно стараться! Давайте это занятие сделаем, так сказать, обзорным, я проверю ваш уровень знаний. Вот что вы проходите по литературе?
– Лермонтова. Мцыри.
– Читали?
– Ну типа того. Я вот только не понял, чего это он от попов убежал?
Пешков содрогнулся. Остальное время занятия он пытался намеками и вопросами вывести Петра Булычёва на причины побега мцыри, но находчивый ученик всегда пробирался такими тайными тропами минуя основную, правильную, дорогу, что Пешков вконец выбился из сил. Пришлось зачитывать большие куски из самого произведения и после каждой строчки жадно ловить тень понимания на тугом лбу Петра.
– А, ну теперь понятно! – в конце занятия сказал Булычёв, ударил по коленкам и энергично встал. – Я пошел, меня уже мамка ждет.
– Иди, я потом дверь закрою, – Пешков сидел измученный, рядом лежали непонятые Лермонтов и Баратынский.
Вдруг он выпрямился в кресле: ужасная мысль поразила его – «что будет, если мы доберемся до Достоевского»?
6.
Треух
Почти каждое воскресенье Пешков ходил к жене на Н-ское кладбище. Красные гвоздики с белыми ободками по краям, белые розы и слегка раскрытые ирисы – Пешков начал дарить жене цветы только после