Соколовский все сидел на скамье, уставившись в одну точку и упрямо пытаясь собраться с мыслями. «Так, – бессмысленно повторял он привязавшееся вдруг к нему это странное слово. – Так-так-так…»

Винить опять было некого, кроме самого себя. Разве не знал, не чувствовал он уже давным-давно, что в театре не все ладно? Разве мало было косых взглядов, осторожных замечаний по поводу его не совсем честной репертуарной политики, недовольных высказываний? Разве не видел он еще до Венеции, что ситуация становится неуправляемой – в том числе и из-за его слишком явного увлечения Лидой, – разве не это пытался утаить от Ксении во время их последнего разговора, разве не явственное ощущение опасности гнал от себя на последних собраниях труппы?.. Иван прав: он был слишком силен и уверен в себе, слишком верил в собственную непогрешимость и свое всегдашнее умение выходить сухим из воды. Вот и поплатился.

У него всегда было два дома. Он с гордостью сообщал об этом в многочисленных интервью, говорил друзьям, рассказывал зарубежным коллегам. Первым домом был для него их с Ксенией и Наташей общий дом, вторым – его театр, его сцена, его друзья-актеры. Теперь у него не осталось ни одного. Оба дома Алексея Соколовского рухнули. И виноват в этом – что бы ни говорили ему профессионально доброжелательные, по долгу службы утешающие своих пациентов врачи – сам Алексей Соколовский.

* * *

– Тебе надо поговорить с Демичевым, Леша. Все выяснить, поставить все точки над «i»… – хмуро уговаривал его верный Сашка Панкратов.

– Это, как ни странно, даже хорошо для вас, – сосредоточенно улыбался ему врач Валерий Васильевич. – Теперь, когда вы поневоле должны будете взяться за дело, спасать свой театр, все печальные мысли уйдут на второй план, и жизнь возьмет свое.

– Тебя хотят ограбить, Алеша! – визгливо заявляла сводная сестра Вера, прибежавшая к нему с ворохом свежих газет, пестревших заголовками вроде «Алексей Соколовский: прощание со сценой». – Неужели ты не понимаешь, что эти люди, ничего не сделавшие самостоятельно, просто выезжают на твоей известности?

Он кивал и одному, и другому, и третьей. Кивал, не слушая, и снова погружался в свои мысли, как в последнюю защитную скорлупу. Ничего пока не решив, не предпринимая ни единой попытки связаться со своим помрежем или другими коллегами в театре, Соколовский попросту выжидал, давая себе время разобраться в происходящем и понять, чего же он сам, собственно, хочет. Желание сражаться, так яростно овладевшее им в минуты первого прикосновения к ситуации, после разговора с Иваном Зотовым чудесным образом улетучилось. За что, собственно говоря, сражаться? За осколки, обмылки, остатки?.. Нет уж, увольте. Надо сперва хорошенько подумать.

Но думал он сейчас, как ни странно, вовсе не о возможной борьбе за театр. Он впервые в своей жизни переживал полное, сокрушительное, без единого проблеска надежды одиночество, и это одиночество поглотило его, закружило и давало теперь рассмотреть себя с разных сторон, как записная кокетка на подиуме. Даже когда он остался без Ксении и Татки, где-то глубоко-глубоко, на самом донышке его натуры, изнемогавшей в борьбе с горем, все же тлела надежда на спасительную силу творчества, на театр, который его ждал, на любимую сцену. Каким-то краешком сознания Соколовский всегда оставлял для себя запасной выход из омута отчаяния: вот соберусь с силами, думал он, начну работать, возьмусь за дело – и… Выяснилось, что никакого «и» уже нет. Нет просто вообще ничего.

И тогда его руки сами собой потянулись к тем старым, выцветшим, покрытым нервными строчками листкам, которые столько лет ждали своего часа в пухлой кожаной папке. Дневники, которые бабушка Наталья Кирилловна начала вести еще до революции (Татка, кстати, была названа в ее честь); письма, которые она с великим трудом переправляла из Парижа своей подруге; горестные и правдивые заметки чужой, незнакомой, мечущейся жизни, порывы и прозрения женской души, привкус любви и отчаяния в каждой строчке…

«Твоя бабушка предала меня, нашу семью, свою Родину, – говорил ему когда-то дед, размеренно шагая рядом с семенящим по дорожкам зоопарка внуком. И слова его запомнились Алексею как-то дробно, хаотично, вперемежку с чувством восхищения при виде длинношеего жирафа и сладким испугом от рева льва. – Она смогла бросить собственного ребенка, я в одиночку вырастил твою мать, а ведь время было тяжелое: разруха, голод, вражеское окружение… Ей нет и не может быть прощения!»

«Ах, если бы она обернулась тогда, на перроне, – грустно говорила ему мать, красивая и нежная, почти неземная, так поздно родившая его от важного, старого и знаменитого мужа (Алешин отец был известным профессором математики) и так мало успевшая побыть со своим мальчиком, прежде чем болезнь свела ее в могилу. – Если бы она посмотрела на меня, уезжая, бросила один только взгляд – я бы вцепилась в ее руку и ни за что бы не выпустила, ни за что, никогда…»

«Ах, если бы мне только дано было увидеть и обнять ее в последний раз там, на перроне, – писала о том же бабушка в своем дневнике, залитом слезами и испещренном бесчисленными помарками, – если бы он позволил мне проститься с ней, подержать ее за руку, – может быть, я и не осмелилась бы уехать, не осмелилась бы оставить ее – ни за что, никогда…»

Эти нестройные голоса из прошлого сейчас захлестнули его, разбили его нынешнее одиночество, приоткрыли какую-то заветную дверцу, ведущую одновременно и в прошлое, и в будущее, и он все чаще и чаще, бродя по аллеям уже июльского парка, думал не о голосе гнева и борьбы, а голосе крови, голосе судьбы, голосе тайны. Соколовский знал, что носит не фамилию отца или деда, а фамилию этой далекой, странной и чужой ему женщины (не обвенчанная с дедом бабушка – в те революционные годы это считалось в порядке вещей – записала дочь на свое имя, а та, в свою очередь, сохранила это древнее дворянское имя для любимого сына). Но что еще, кроме фамилии, может быть у них общего? Почему только теперь потянули его к себе эти пожелтевшие бумаги, почему во времена его беспросветного одиночества самой близкой для него оказалась давно забытая всеми родственниками в России и, должно быть, умершая Наталья Кирилловна Соколовская?

Его снова начали мучить сны. Белые дороги, уходящие вдаль; тень от воронова крыла; заброшенное кладбище на окраине города; старая женщина, протягивающая к нему руки… Он вздрагивал и, казалось ему, просыпался – и разом попадал в другой сон, где кто-то присаживался к нему на кровать, называл по имени и трогал его горячий лоб прохладной, мягкой, пахнущей совсем незнакомыми духами рукой. Он снова вздрагивал и снова просыпался, и пожелтевшие листки летели с его колен, как листья с неведомого чудесного дерева. То облетали не листья, не листки, не лепестки – то облетала шелуха с его спящей души, то одиночество лепило из него новые силуэты, то старые истории, родящие корнями в вековую глубь, заявляли о себе и требовали отклика. И он не понимал, почему именно сейчас так важно для него получить ответы на вопросы, которые ему никогда раньше не было интересно задавать, почему перестали казаться лишними многочисленные подробности старинного быта его семьи и почему эта чужая пожилая женщина вдруг стала близкой ему и заговорила с ним ласковым, знакомым языком.

Что же это такое – голос крови, думал он и снова перебирал листы рукописи, открывая ее то на одной, то на другой странице, без всякого порядка и правил. И засыпал, и просыпался вновь, и слышал голос, который – так странно! – слишком долго, непозволительно долго оставался для него чужим…

Часть II

«20 ноября 1919 года.

Так все-таки – что же это такое, голос крови?.. Я смотрю сейчас на свою девочку, такую крошечную, так странно и не вовремя появившуюся в нашей безумной, бесприютной и кочевой жизни, такую драгоценную для меня – и думаю, думаю, думаю… Она спит у моей груди; она знать не знает ничего ни о России, ни о революции, ни об этом вселенском кошмаре, творящемся кругом; ей и не нужно об этом знать, а нужны только молоко, тепло и нежность. А я – смогу ли я дать ей даже такую малость, если не знаю, что будет с нами завтра?

Впрочем, это почти лукавство. Разве не имеем мы сейчас с Николаем больше, нежели многие мои друзья и родственники из прежней жизни? Ах, если б знать, где они теперь, если б увидеть их хотя б одним только глазком!..

Наш поезд мчит по просторам России. Не простой, а агитационный поезд. Это называется «делать революцию». Красная армия гонит Деникина прочь, от Москвы, на юг, и мы берем станицу за станицей. Люди растеряны, оглушены, и такие, как мой Николай, говорят с ними, объясняют, зовут за собой… Разве это не то, чего я хотела раньше, разве не об этом так страстно мечтала, яростно спорила с папой и Митей? Почему же теперь все кажется мне мороком, обманом, почему революция повернулась ко мне каким-то

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

2

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату