«которая твердо стоит на фундаменте эллинистической природы русской речи»[46]. Опять же речь вовсе не только о речи: угроза «отлучения от языка» для Мандельштама та же самая, что опасность «сорваться в нигилизм». Существо человека проходит через слово.

«Эллинистическая природа русской речи». Эллинство — это еще раньше чем Ренессанс и даже Средневековье. Заставляют задуматься о нашем местонахождении и слова Розанова в известном месте из первого выпуска «Апокалипсиса нашего времени» (1917, № 1, с. 6–9): «Русь слиняла в два дня. Самое большее — в три». Дальше Розанов говорит: «Народ рос совершенно первобытно с Петра Великого». Возможно ли, чтобы один из европейских народов провел два века первобытного существования в разгар Просвещения и позитивной научности? Русский язык, наша настоящая среда, заметно отличается от других языков Европы; даже написание букв в нем восходит не к латинскому алфавиту, а к греческому письму. Византия, однако, дальше от нас, чем древний Рим от Запада. Мы неоднократно пытались сблизиться с Западом, но до сих пор не сблизились. Мы далеки и от Востока, хотя, с другой стороны, Н. А. Бердяев имел свои основания называть Московскую Русь христианизированным татарским царством.

Кроме хронологических, географических, этнографических пространств есть пространство мира. Свое место в нем нам еще предстоит найти. Мы не знаем как следует, где мы в мире. Уже цитировался Шопенгауэр о мире как единственной проблеме философии. Для современного человека почти всё стало проблемой; мы уже почти ничего не видим вокруг себя, кроме проблем. Только мир для нас не проблема, или, если проблема, то не философии. Проблема для нас, что сделать с миром; что такое и где находится мир, с которым мы хотим что?то сделать, для нас как будто бы заранее хорошо известно, тут проблемы нет. Мир — это просто всё. Всё в мире. Эта беспроблемность мнимая. Ведь всё располагается тоже в мире или само мир. Мы видим всё в мире. Мир мы не видим, потому что и всё, и себя самих видим в нем раньше чем успеваем его разглядеть. Всё заслоняет мир. У нас слишком много хлопот в мире, чтобы и мир еще тоже надо было искать.

Если бы мир стал для нас проблемой, многое, возможно, изменилось бы. Во всяком случае, мы стали бы так или иначе относиться к миру. Сейчас мы не относимся к нему. Мир вне нас, и мы сами по себе. Наше отношение к миру, как известно, практическое. Мы его открываем, познаем его, иногда уходим от него, потом он нас перестает устраивать, мы переделываем его, потрясаем его, боремся за него, стремимся к достижениям, имеющим его масштаб; после всей этой разнообразной активности мир становится наконец нам тесен. После эпохи географических открытий мы только и делаем, что имеем дело с миром. У нас не остается времени задуматься, что же такое то, с чем мы имеем дело, — именно не всё в мире, а сам мир. Если нас попросят показать, где же всё?таки мир, мы скорее всего рассердимся: что за глупости, да вот же он, вокруг! Но и «вокруг» имеет себе место тоже в мире. На что бы мы ни показали, мы можем так поступить только потому, что заранее всегда уже есть опережающий наше показывание мир, внутри которого оказывается возможным показать то, что мы показываем. Показать, предъявить сам мир, в котором всё, на что мы показываем, не легче, чем показать свет, в котором становятся видны вещи. Мы в нем всё можем показать, потому что в нем всё видно, но как показать само видно? В каком другом видно?

Увидеть мир мы не можем. Мы показываем всё в мире благодаря миру, из?за которого (из?за того, что он есть) всё имеет место. В нас самих мы тоже не видим мира. В нас нет мира, покой нам только снится. На каждом шагу мы имеем дело неведомо с чем. Мы не знаем, что такое мир, в котором всё. Мир имеет не какие?то, а все права на мысль. Он требует понимания. Без него всё теряет смысл. Однако нет вовсе никакой неизбежности в том, чтобы человеческая мысль повернулась к чему?то другому чем активная переделка мира. Естественно увлекаться возможностями действия. Понимание не как завладение, а как принятие и допущение всему быть тем, что оно есть в своей правде, вовсе не обязательно. «Есть отдельные люди и даже целые народы, почти совершенно лишенные его». Это из книги, которую молодой учитель провинциальной гимназии Василий Васильевич Розанов напечатал в 1886 г. в Москве (типография Э. Лисснера и Ю. Романа, Арбат, дом Платонова, тираж 300 экземпляров). Книгу не раскупили, часть тиража пошла на оберточные бумаги, остальное вернули автору. Книга называлась «О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания» и имела 737 страниц с приложением больших таблиц — схемы областей и видов знания. Особенно эти таблицы кажутся неуместными. Ясно же, что никто и не подумает перекраивать науку по предлагаемому плану. В науке просто нет той полководческой инстанции, которая предписала бы исследователям иерархию вопросов по порядку от первой философии до частностей естествознания. Розанов словно вышел в чистое поле; словно не заметил, какое тысячелетие на дворе. Реальность задолго до него успела устроиться по–другому.

Вот Розанов обосновывает необходимость своей книги: «Положение трудящихся, от которых остается скрытым и то, что именно возводится ими, и то, зачем оно возводится и где предел возводимого — не может быть удобно. Не говоря уже о невольных ошибках, к которым ведет это положение, оно неприятно и потому, что всякий труд, цель и окончание которого не видны, утомителен» (Предисловие, с. VII). О чем это? удобство, приятность, утомление — разве в науках принимают во внимание такие мелочи? каков метод Розанова? какой шанс он имеет перенаправить науку в ее машинном движении? Ничего удивительного, что книгу никто не заметил. Все продолжали строить и устраиваться, не заботясь об утомлении. Розанова оттолкнули с дороги. С тем большим удивлением он вглядывался в железный каркас научного здания, в «техническую душу», «оловянных людей». Неудобно, неприятно, утомительно; что люди делают?

Розанов смотрел на прогресс так со стороны, как, может быть, никто не смотрел. Он не собирался входить в положение науки. Розановское понимание не могло поступиться своей безусловной свободой. Оно или понимает, или его нет. Без этой неспешности понимания, которому всего просторнее как раз тогда, когда оно вообще отказывается что бы то ни было понимать в мире, может случиться нехорошее, говорит Розанов снова как бы глядя с высоты птичьего полета: «Может случиться, что строящие […] возведут ненужное, что придется или оставить не достроивши, или, еще хуже, совсем уничтожить». Мало ли что прогресс велит присоединиться к нему и работать на его благо. Не обязательно дожидаться, когда всё будет достроено. Надо с самого начала дать вольную волю сомнению. Только тогда получит шанс, сможет поднять голову несомненное. Сомнение вовсе не обязательно упадок. Стихия сомнения та же, что у понимания. Понимание стоит на непонимании, на удивлении, что всё вот так: что всё такое, какое оно есть, — именно такое и даже на самую малую чуточку не другое. Исходное изумление приходит от явности того, что мир есть. В этом удивлении уже говорит простое понимание — понимание непонятности. Почему всё так? «Понять существование есть первая и самая трудная задача […] Первое невольное удивление и невольный вопрос […] что это такое, что существует этот мир? т. е. что такое это существование мира, что лежит в мире, отчего он существует, что такое это существование само по себе?» Розанов недоумевает: какая наука без этого вопроса вопросов? Очевидного, навязывающегося? Если наука вообще способна, призвана сделать хоть шаг, то только развертывая то первое удивление, вдумываясь в данность, в такость мира как он есть. «Истинная цель науки — понимать то, что есть, а не изобретать, хотя бы искусно, то, чего нет».

Усилия по человеческому обустройству на земле сбивчивы и работают против себя, когда нет способности отдать себя целому. Чтобы была жизнь, надо сначала, как ни странно, чтобы была бескорыстная незаинтересованность жизнью. Только найдя, собрав в себе силы для захваченности загадкой мира как такого, человек, человеческая жизнь получат впервые вместе с миром шанс — и какой! Как можно этого не видеть, изумляется Розанов. «Никто, как кажется, и не догадывается о том, как тесно многие отвлеченные вопросы связаны не только с важными интересами человеческой жизни, но и с самим существованием этой жизни. Никому не представляется, что то или другое разрешение вопроса о целесообразности в мире может или исполнить человеческую жизнь высочайшей радости, или довести человека до отчаяния и принудить его оставить жизнь. А между тем это так. Отчаяние уже глухо чувствуется в живущих поколениях, хотя его источник ясно и не сознается. Вот почему легкомысленное разрешение вопроса о целесообразности — а мы не имели до сих пор других — есть не только глупость, но и великое преступление».

«Мы не имели до сих пор других», т. е. нелегкомысленных ответов на вопрос, что такое цель, что такое целое, что такое мир. Нам не до того, у нас слишком много проблем, отмахивались мы. Оттого отчаяние подтачивает корни человечества как раз тогда, когда оно, кажется, с небывалой бодростью

Вы читаете Язык философии
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату